Войди в каждый дом (книга 2)
Шрифт:
он видел ее глаза?
— Это Мажаровы — мать и сын,— уловив его взгляд, пояснила Авдотья.— У нас квартируют...
— Это какие! Уж не те ли самые?
— Да, да, те самые! — ответил за хозяйку Константин и, шагнув от порога, пожал Степану руку.
Степан не отпускал от себя ни на шаг ни детей, ни Авдотью, пока она не вспомнила, не всплеснула руками:
— Батюшки! Я совсем ополоумела от счастья! Коровы-то мои, поди, ревмя ревут!
— Я тоже пойду с тобой на ферму! — Степан поднялся.
— Ты же устал с дороги, отдохни,— просила Авдотья, но по глазам ее было видно, что довольна она без меры.— Я живенько их подою!..
Но Степан не захотел расставаться с нею даже на какой-то час и, сбросив плащ, вышел вместе с Авдотьей на улицу. Деревня уже проснулась: хлопали калитки, выгоняли овец, шли за водой к колодцу.
Доярки на ферме мигом сбежались, целовали Авдотью, иные плакали, стоял такой гам и крик, что ничего нельзя было разобрать.
— Иди, Дуня, иди домой! — наперебой уговаривали они.— Мы разберем твоих коров и подоим. Один раз в жизни такое бывает! Иди!..
И Авдотья уступила, взяла Степана за руку, и так, не
разнимая пальцев, как молодые, они снова шли по улице, опять здоровались со всеми, но будто никого не видели.
Изба уже опустела, ребята убежали пасти корову, Макаров с матерью ушли в поле, сквозь распахнутые настежь окна доносился шум улицы.
— Помыться бы мне,— сказал Степан,— а то я пропылился насквозь...
— Может, на речку сходим? Искупаемся?
— В самый раз!
Они остановились посредине избы, посмотрели друг на друга и, точно сговорившись, молча обнялись и стояли так, не дыша, слушая, как бьются в счастливом ладу их сердца. Потом Авдотья, открыв сундук, стала вынимать мужнины рубашки — старые, еще памятные ему, чисто выстиранные, отутюженные, и совсем новые, недавно только сшитые.
— Ну как, по душе тебе? — спросила Авдотья и развернула одну рубашку — небесно-голубую, с открытым воротником и короткими рукавами.— Нынче весной в сельпо зашла, гляжу — какой красивый материал, дай, думаю, сошью еще одну рубашку — вернется к лету и наденет ее...
Он вдруг тихо опустился перед ней на колени, плача, начал целовать ее пахнущие молоком руки, и она стояла, чуть запрокинув бледное лицо, и глаза ее тоже были полны слез. Она не отнимала от него свои руки, шептала дрожащим от волнения голосом:
— Встань, Степа... Родной мой!.. Ребята могут прибежать...
— Ну и что? Пусть видят, какая у них мать! — бормотал он, ловя подол ее платья, зарываясь головой в ее колени.— Если бы я сейчас умер, мне бы не было страшно! Разве есть другой такой счастливый человек на земле?
— А я? — спросила Авдотья.
Спустя полчаса они спустились по овражку к речке, перебрались на другой ее берег, пошли скошенной луговиной к синевшей вдали старице. Пахло сохнущим сеном, земляникой, шелестела под ногами жесткая стерня, плыл в вышине, делая размашистые круги, коршун, всплескивала в ближнем озерке рыба.
В тени развесистого куста, на желтом песочке они бросили полотенца и стали раздеваться. Степан, оставшийся в одних трусах, вдруг увидел, что Авдотья, сняв платье, сидит в рубашке, поджав колени.
— Ты что? — спросил он.
— Отвыкла я...— созналась она и вся вспыхнула огнем.
— Вот чудная! — Степан рассмеялся, подбежал к ней, поднял ее на ноги.— Давай помогу...
— Нет! Нет! Ты иди, я сама...
Чтобы не смущать ее, он бросился в воду, и она раздалась под его сильным телом. Авдотья вошла следом, окунулась, прикрывая руками грудь.
— Это ранило тебя сюда? — Она коснулась пальцем розового шрама на его плече.
— Нет.— Он помолчал.— Это в лагере... Как я тогда не подох — не понимаю, всякую падаль собирали и ели, лягушек живыми жрали, мышей... А как увидят, что ты несешь в барак что-то, сразу бить! Ну вот мне и досталось!..
— А это? — Она тронула другую синеватую отметину ниже лопатки: будто кто секанул топором.
— Осколком шарахнуло, когда в плен меня взяли... Истек весь кровью, не помню, как подобрали, а когда очнулся, вижу — не к своим попал...
— Бедный ты мой! — Она погладила его по голове, прижалась щекою к его горячему плечу.— И у нас тут жизнь нелегкая.— Авдотья из-под руки посмотрела на другой берег старицы, на стога сена, уходившие к лесу, на зеркально чистую воду, отражавшую белый пух облаков.— Один Аникей дышать не дает...
— А я легкой жизни не ищу и не хочу! Уж лучше с Аникеем драться и знать, за что ты дерешься, не быть сытым каждый день, чем жить на чужбине! Хуже тюрьмы всякой, хуже каторги! Живешь и не знаешь, зачем и кому нужна твоя жизнь...
Он разгладил ее брови, с капельками воды, провел рукой по заалевшей щеке и улыбнулся.
— Нам теперь с тобой ничто не боязно, верно? Поплывем к тому берегу?
— Поплывем...
В те годы, когда Аникея определили кладовщиком и вручили ему ключи от амбара, он и не помышлял о какой-то особой выгоде, работал на совесть, вел строгий учет всему, что принимал и отпускал. Впервые смутили его покой мешки — добротные, уемистые, пахнувшие льном. Степан Гневышев, бывший в ту
пору председателем, закупил большую партию и наказал беречь их только под зерно. Аникей крепился долго и в конце концов не выдержал — незаметно подменил пять штук своими, подержанными, и с этого дня жил в постоянном страхе: а вдруг Степан начнет проверять, в сохранности ли тара? Аникей вовсю трепал краденые мешки, чтоб поскорее износились, но однажды, когда повез в них поросят на базар, натерпелся такого страху, что продал чуть не за бесценок свой визжащий товар. Все ему казалось, что кто-то подойдет и, ткнув в мешок пальцем, крикнет на весь базар: «Вор!» Через какие-нибудь полгода он брал со склада все, что ни бросалось в глаза, но к нему уже невозможно было придраться — каждая утечка оформлялась или числилась на ком-то другом. В колхоз наезжали разные уполномоченные, Аникей по запискам Шалымова выдавал им продукты, не обижая при этом ни себя, ни бухгалтера, расходы позже отражались в накладных, а записки он, как велено было, рвал.
Скоро Аникей стал ворочать крупными делами через подставных лиц, скупал краденый лес и остродефицитные материалы, шифер, железо, направо и налево совал взятки. Председателю он не говорил правды: должен сам обо всем догадываться, не маленький! Пусть-ка попробует достать законным путем! Аникей пережил немалый испуг, когда вышло наружу дело с краденым лесом, чуть не сел тогда вместе с матерыми жуликами на скамью подсудимых, каждый день ждал, что за ним придут. Но пришли за Степаном, тот все взял на себя — и сгинул... Аникей не роптал, когда у него забрали ключи от склада и передали Сыроват-кину, и хотел одного — чтобы о нем забыли, притих, затаился, и тучу вроде пронесло мимо... А зимой опять выпала удача — к нему в дом поселили уполномоченного из области. Аникей держался замкнуто, боялся быть навязчивым, но при случае, например, после субботней бани, за самоваром или рюмкой, «открывал душу», выказывал себя рачительным хозяином, болевшим за любой промах в колхозном хозяйстве. То ли пришелся он по душе уполномоченному, то ли повлияла речь на собрании, где Аникей призывал сдать родному государству все до зернышка, раз так нужно для победы, но спустя два месяца черемшанцы голосовали за него как за нового председателя. С тех пор Лузгин шел в гору, ни разу не спотыкался, всегда знал, чем живет сейчас начальство в районе и в области, чувствовал себя полновластным хозяином Черем-шанки,
И кто бы мог подумать, что спустя столько лет, когда он вошел в полную силу, и фамилия его каждый день мелькает в областной газете, не говоря уже про районную, и он желанный гость всюду, к нему вдруг вернутся нелепые, казалось, навсегда позабытые страхи! И теперь он боялся не того, что у него найдут краденые мешки, нет, сейчас будто подмывало всю его жизнь, и он уже не мог спастись, как раньше, затаясь или покинув родные места; нынче, если и отпустят подобру-поздорову, то за ним поползет несмываемый грязный след... А началось все с пустой угрозы, каких он немало слышал за эти годы. Поздним вечером они с Никитой тихо брели в темноте, усталые, разморенные дневной жарой, и возле заброшенной старой усадьбы, из гущи непролазного кустарника, раздался сипловато-хмельной голос: «Гуляете, братья-разбойники? Ну-ну, дышите, пока есть время, скоро вам полный карачун будет!» Ломая кусты, брательник бросился на голос, оступился в яму, прихрамывая, выполз, задыхаясь от злобного бессилия: «Вот этими бы руками... как собаку... задушил!» Никита был по-медвежьи силен, если схватит, то и взаправду из его рук не вырвешься, но кому была нужна сейчас его дурная сила? Только позже Аникей разгадал в угрозе что-то новое, будто человек и не грозил ему, а объявил, что его ждет, объявил спокойно, как приговор.