Война все спишет
Шрифт:
Военное училище размещалось в красном кирпичном здании на высоком берегу реки и вместе с двумя флигелями и огромной площадью было окружено кирпичной стеной с двумя воротами, охраняемыми часовыми в будках. Однако повели нас не на территорию училища, а в центр города, в кирпичный неотапливаемый дом – карантин. Усталость. Неизвестность. Мы вповалку расположились на полу, кто в демисезонном пальто, кто в телогрейке, кто в шубе, шапки под голову. Неожиданно я заснул.
В комнате, битком набитой призывниками, горела тусклая лампочка. Проснулся я ночью. Все тело чесалось. Глаз щемило, по лицу текли слезы, шапки не было, ее украли. Половина будущих курсантов проснулась вместе со мной. Такого количества блох я еще никогда не видел. Они были на полу, на одежде, в воздухе. До утра мы чесались. Утром в соседней комнате карантина нас осматривала медкомиссия: три врача и две медсестры.
Осмотр носил формальный характер: раздевались, одевались и строем направлялись в баню. Одежду, обувь – в парилку. Прямо из бани, голые и счастливые, будущие курсанты попадали в руки интендантов. Белье, гимнастерки, брюки, шинели, шапки-буденновки, новые кирзовые сапоги – все подбиралось по размеру.
Но, когда я, голый, подошел к столу медкомиссии, все обратили внимание на мой глаз. Врач-отоларинголог заявил, что у меня трахома и что я не могу быть призван.
Председатель медицинской комиссии объясняет мне, что окончательное решение относительно моей судьбы будет в течение трех дней вынесено начальником училища, что пока я должен вернуться в карантин. Трахома. Инфекционное заболевание. Как соринка за одни сутки могла превратить меня, здорового, полного сил человека, в нетрудоспособного инвалида?
Я смущен, обескуражен.
Из глаз непрерывно текут слезы. Возвращаюсь в карантин, а там уже новое пополнение. Комната битком набита. С трудом нахожу место у стены на полу, вместо подушки рюкзак, закрываю глаза и неожиданно засыпаю. Через час просыпаюсь. Все тело чешется. Блохи. Из глаз непрерывно текут слезы. Еще не вечер.
Дежурный офицер разрешает мне погулять по городу.
Без шапки, с рюкзаком за плечами выхожу на мороз, обвязываю голову шарфом. Захожу в городскую столовую, хожу по улице и начинаю замерзать. Покупаю билеты в кино. Самому мне становится тепло, но глаза застилают слезы и смотреть на экран мучительно, возвращаюсь в карантин, но заснуть до утра не могу.
Утром буквально прорываюсь в кабинет начальника училища, объясняю мучительность и бессмысленность ситуации, прошу либо немедленно зачислить меня в курсанты в состав моей уфимской группы, либо вернуть паспорт и необходимые документы для возвращения домой, то есть в мою уфимскую комнату, может быть, в больницу.
Начальник училища, генерал, связывается с медкомиссией, и решение принимается компромиссное. Меня направляют в баню на предмет санобработки, оттуда на склад обмундирования.
Интендант на складе смущен. Белье новое и чистое, а вот обмундирования нет – все было распределено вчера. Приносит мне старую, грязную, в коричневых пятнах, порванную, длинную, мне почти до пяток, шинель без хлястика, приносит валенки с оторванными подошвами и буденновку, которая наползает мне на глаза. Только ремень новый. Надеваю что есть. Офицер объясняет мне, как пройти в казарму и найти свой взвод.
Выхожу на улицу. Навстречу, во главе со старшиной, рота курсантов. Внезапно все поворачивают головы в мою сторону, останавливаются и – гомерический хохот. Кто-то кричит:
– Ура! Инвалид войны 1812 года, инвалид 1812 года!
У меня из глаз текут слезы, я ускоряю шаг, и вот уже казарма, мой взвод. Снимаю буденновку, и все меня узнают и – гомерический хохот, но не злой, а добрый. Меня окружают друзья.
Кто-то достает ножницы, коллективно обрезают до нормальной длины шинель, заштопывают дыры, пытаются отмыть пятна, но ничего не получается. Зато буденновку подшивают, и она уже не сползает на глаза. Мне смешно, как и всем.
Три дня нас не трогают, только днем на два часа посылают на расчистку снега. К моему и всеобщему удивлению, на третий день я просыпаюсь, открываю глаза и все вижу, и ни одной слезинки.
Трахомы как не бывало. Иду на медкомиссию.
Врачи удивлены.
– Вам повезло, – говорят, – видимо, было просто сильное засорение, воспаление.
Всем взводом празднуем, отмечаем мое выздоровление. Это счастье – я полноценный курсант. За три предшествующих дня мы узнали друг друга, кто где жил и учился и кто чем увлекался. Кто окончил десять классов, кто, как и я, успел окончить один или два курса института.
Кто увлечен спортом, кто театром, кто математикой, а я – юрист второго курса – рассказываю о своем литературном кружке, о Лиле и Осипе Бриках, о Борисе Слуцком, о поэте Александре Блоке и читаю свои новые стихи.
На четвертый день командир роты представляет нам командира нашего взвода лейтенанта Мищенко – пунктуального грубоватого деревенского парня, до войны окончившего военное училище.
Лейтенант выводит нас на плац напротив казармы, командует:
– В одну шеренгу становись! Смирно!
Идет вдоль строя и вдруг останавливается напротив меня и звонко:
– Эй, в засранной шинели – два шага вперед! Пять нарядов вне очереди!
Я краснею и тупею, стою перед строем, а он назначает курсанта Гурьянова своим заместителем, старшим сержантом, а Олега Корнева – начальником моего отделения и младшим сержантом. Курсант Заполь поднимает руку и просит разрешить ему на несколько минут выйти из строя. Туалет.
– Отставить, – командует лейтенант и минут двадцать объясняет нам, кем мы станем, где расположены какие учебные классы. Под сержантом Заполем образуется лужа.
Я ее не вижу, а строй не может удержаться от хохота. Оборачиваюсь, смотрю с удивлением на бледного Заполя и с ужасом – на лужу. А лейтенант командует:
– Смирно! – пересекает плац, заходит минуты на три в казарму и возвращается в сопровождении высокого, с несколько вытаращенными глазами, огромным садистическим подбородком и острым кадыком на шее человеком неопределенного возраста. – Это ваш старшина, – говорит он, – по всем вопросам обращаться к нему, рекомендую беспрекословно выполнять все его распоряжения. Вольно! Временно вы переходите в другое помещение.
Очень высокая полутемная комната, к стене примыкают двухъярусные нары. Никаких перегородок. Матрац к матрацу. Постельного белья нет.
На каждом матраце лежат: подушка без наволочки, саперная лопата, по два патронташа, противогаз.
– Спать будете в шинелях, – приказывает старшина, – с ремня не снимать ни саперной лопаты, ни патронташей, наполненных вместо патронов кирпичами, ремни перед сном можно ослабить, лямка противогаза на плече, только сапоги с обмотками можно снять и поставить на пол перед нарами.
На матраце слева от меня курсант Денисов – умный, но робкий, небольшого роста деревенский парень. Я его угощаю захваченными из дома шоколадными конфетами.
Он поражен.
– Я же, – говорит, – ничего не смогу тебе дать взамен, и денег у меня нет. – И никак не может понять, что я его угощаю, что мне ничего от него не нужно.
В семь утра – подъем, построение. Вскакиваем, как спали, в шинелях, застегиваем гимнастерки, затягиваем ремни. Слева на плече противогаз, на ремне – набитые обломками кирпичей патронташи, на ногах у всех сапоги, а у меня – валенки с оторванными подошвами. Снег, грязь – все попадает туда. Справа, на ремне в чехле, саперная лопата, десять минут на приведение в порядок: бритье, умывание, туалет.