Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Возлюбленная тень (сборник)
Шрифт:

– А, добрый вечер, вечер добрый… Хана, да? Прошу, – и на Михаиле голубой с широкими белыми дополнениями спортивный костюм из посылки, сандалии на босу ногу, ногти блестят – педикюр. – Это сюда повесьте, пожалуйста, а это возьмем в комнату, вперед, не оглядывайтесь, здесь не убрано, когда жены нет – я не убираю, лентяй патологический. Жена? Она с детишками уехала в Планерское, чуть отойти, страшное нервное напряжение, – мы прямо сюда, ко мне, что вы пьете, когда пить не хотите, кофе у меня здесь, из кофеварки, варить по-всамделишному так и не научился. Это? Приемник «Хитачи», пришлось купить – иначе невозможно Израиль слушать, – значит, так: сейчас посмотрим, что у нас есть, так – есть у нас с вами, дорогая Хана, самая немножечка настоящего вермута, Фимка, черт, выпил, вы помните Фимку? Толстый такой, – и еще у нас с вами, дорогая Хана, есть французский коньяк и – виски. Хотите виски с пепси-колой?

15

Об уборке не думать. Относительность идеи чистоты и порядка ясна всем непредубежденным. Пример: если я всегда буду ставить ботинки, скажем, на стол, но только всегда, а не в качестве исключения, то вскоре этот так называемый беспорядок превратится в разновидность порядка. Это будет мой порядок – и не более того. Другой пример – пыль. Если никогда не вытирать пыль ниоткуда, то постепенно пыль органически войдет в структуру предметов, на коих она располагается и – образуется порядок. Таким образом, если я сейчас поддамся странному желанию вытереть пыль с книг, то вместо того чтобы навести порядок, я существующий уже порядок нарушу. Ведь не полезу же я подметать за тахту! Туда и добраться невозможно. Или стол вытирать – безумие…

Итак, если я уберу пылинки только с одного места, а в других местах их родственников оставлю нетронутыми, то, разрушив порядок существующий, создам беспорядок. А беспорядку придется бороться длительное время, чтобы снова превратиться в порядок. А он может и не превратиться: я не проводил структурный анализ обстановки в моей комнате. Кто знает, возможно, уничтожение пыли на книгах приведет к непоправимому разрушению структуры – и все-все рухнет, превратится в хаос.

Отсюда мы можем вывести тщету всех нерадикальных революций и прочих недостаточно насильственных изменений. Они правы: либо все, либо ничего.

Что-то я шутлив не в меру. Анька всегда замечает – женская наблюдательность, связанная с большей активностью подсознания. Женщины живут более рефлекторно, бабья система запретов легче поддается снятию: легкомысленные, ветреные, резвушки – как говаривали в прежние времена. Ну, Анька, мягко говоря, не резвушка. У меня здесь особенно не порезвишься. Уехать с ней – дать развернуться? Ничего не выйдет. Внешней смены обстановки будет недостаточно. Все говно, кроме мочи.

Плотников пропустил визит к литератору с душем, но решил – то есть что значит решил? – согласился выкупаться дома: отметить празднично приличное настроение. Но в ванной, отделенной от кухни ситцевой шторой, среди двух разлохмаченных зубных щеток, трех Анечкиных трусиков телесного цвета, полотенца с потемневшей бахромкой, полупустой пудреничной баночки с надписью «Фармацевтические заводы Закопане» и почти полного отсутствия мыла, – запели ноги тоской. Тотчас возникло зеркало над умывальником: зарос и волосы жирные. Как там у Ходасевича: разве мама хотела такого, желто-зеленого, полуседого и мудрого, как змея? Мама пропала в больнице – маразм и смерть, а мудрость – наврал Ходасевич: плохой цвет лица не есть свидетельство мудрости. Несчастный дурак из колодца двора завывает сегодня с утра. И лишнего нет у меня башмака, чтобы бросить его в дурака. Все башмаки заняты и стоят на столе. Все черненькие и все прыгают. Поток сознания, известный также под именем «цепи ассоциаций», – высшая мера западной литературы. Никогда я не мог этого всего читать: все говно, кроме мочи российского происхождения. Сколь ни примитивно, а так оно и есть. «Проснувшись. Грегор обнаружил, что превратился в насекомое…» Тоже мне, передовая мичуринская агробиология!

Из ванной уходить было нельзя – такое жесткое поражение превратило бы Плотникова на месяц в калеку. На улице раздалось три автомобильных сигнала подряд, и Плотников вошел в полный ужас. Делая вид, что ничего не произошло, он зажег колонку, открыл душ, переступил через бортик ванны, зажмурился. С год назад он погасил бы свет, но в последнее время это было еще хуже. Что-то вывернулось в Плотникове, и нормальная боязнь темноты заменила прежние дурости; лучше всего – комнатный вариант сумрака, но в ванной лампочка без абажура.

Облился, намылил подмышки и лобок. Затем напитал мылом мочалку – а мыла осталось! – протерся. Смыл медленно. Вылез. В наклонном зеркале промелькнул его, Плотникова, мелкопупырчатый бок. Вытерся, но от ванного пара опять стал скользким. До двери – далеко. Просеменил по мокрому полу – открыл. Пар вытянуло, а пол – мокрый? Половая тряпка – отставное полотенце с дырами – туточки!

На цыпочках сделал шаг – и вступил в тапки. Зачем же к двери шел босиком? Начал осушать пол, но получилась какая-то гадость: по мере работы пол обрастал мелкими спрессованными грязевыми лепешками, из которых торчали волоски и раздавленные обгорелые кусочки спичек. Что за скотство?! Оказывается, сходила прибухшая к тапкам лажа – смокла и липла к полу. Собрал лепешки пальцами, стал сбрасывать в отлив. Одна присобачилась, он тряс пальцами, пугаясь отброса, как паука. Долго держал кран открытым, пока не проникли все кусочки; по полотенцу-тряпке прошел, нагнулся – ноги в кухне, все остальное в ванной, – скомкал волглую ткань, бросил ее обратно в тамошний таз. Все? Нет, еще одеться. Забыл заготовить чистые трусы и майку, а выйти голым – ни за что, умру, потом при случае предъявят мне мое ню в народном суде Октябрьского района: вот как развлекаются предатели, вот до чего можно дойти в своей ненависти к первому в мире государству… Пришлось возвращаться с полдороги, извлекать из другого – бельевого – таза то, что было направлено в стирку. В комнате разжился чистым, сунулся туда-сюда – и решился: выключил свет (это же секунда!), содрал одно, судорожно надел другое. Еще мгновенное хлопанье по стенке, возле выключателя (где он, гаденыш?!) – и теперь уже окончательно все. А голову помою завтра. Одному нельзя: глаза по необходимости закрыты, открыть их, пока не смоется мыло, плохо. А мыло смывается с шумом, закладывает уши – неизвестно, что вокруг тебя творится. А там – литератор стоит у полузакрытой двери и расспрашивает о произволе: думает, что за шумом водяным ничего не слышно. Господи, Господи, он не знает, как я ему благодарен…

И сразу благодарность на Анечку перешла: Плотников сообразил, что первый раз за два совместных года он так долго остается один – без нее. Он-то никогда не отвыкал быть один, он, Плотников, всю свою дорогу один, но один с Анечкой и один без Анечки – иное, иное. Самые поздние магазины закрываются в десять, а без четверти закрытие – никого уже не пускают. От Липского до Плотникова при любых замедлениях – тридцать пять минут. Где-то в пол-одиннадцатого быть ей дома. А сейчас – полдесятого. Она, конечно, купит вино; он, Плотников, вина бежит, а водку пить Анечка не может. Собственно говоря, какое там питье – так, чисто символически, главное – по стаканам разлить. Осталось еще два маминых стакана: соединение красного и белого хрусталей, золотая каемочка. И один бокал с тусклыми цветами – от жены, неполная порция чешских рюмок, нестроевые чашки в разных одеждах.

Стучат. Два года, если кто приходит, Анечка дома: откроет, произведет первичный отсев. Пришел Володя Полторацкий советоваться. На самом деле не советоваться, а спорить. Спорить с Полторацким Плотников не мог: Володька был автодиктат, доперший, так сказать, своим умом до инакомыслия. Плотников знал таких человек десять – все почти в лагерях и дурдомиках. А Володьку уже выпустили на время – он сел в шестьдесят шестом: психуха общего режима, криминальная зона, тюрьма, политзона, сто первый километр… Опять он в Москву прорвался! Отсеять его было совершенно невозможно.

Что там ни говори, система взглядов вырабатывается на отталкивании от системы предыдущей: сначала ничего, затем один день Ивана Денисовича, потом – самиздат и так далее – вплоть до самостоятельного поведения. На неизбежной базе Ремарка, вообще литературы, импрессионистов и постимпрессионистов, Андрея Рублева, Марлена Хуциева, «Свингл Сингерс». Володька же Полторацкий был наоборотник: девятнадцатилетним слесарем после школы рабочей молодежи он раздобыл у соседа коллекцию ресторанных карточек – меню за 1915 год: сосед был какой-то недорезанный, пенсию получал и подхихикивал: – Бывало, выйдешь на перерыв с капиталистического предприятия (соседу было семьдесят пять), зайдешь в торговую точку и купишь на завтрак булочку с колбаской. Булочка беленькая, мягенькая, под пальцами пружинит, на зубах корочкой хрустит, а колбаса – вку-у-усная, а капитализм – гнетет!.. Два месяца шлялся Володька по ресторанам высшего и первого разряда – воровал меню. Набрал, сел дома и сравнил – цены, выбор и покупательскую способность (способность он добыл в библиотеке). А сравнив, написал синтаксически примитивную заметку в заводскую многотиражку. Многотиражка называлась «Тепловозник», а заметка – «Прежде и теперь». На шестой день после отправления заметки в «Тепловозник» Володьку прямо из цеха забрали к Есенину.

Кабинет был другой. Сергей Александрович стихов не цитировал. Он привел Володьку к себе для пятиминутного разговора о рабочей чести русского парня:

– Вовчик, – сказал Сергей Александрович, – между нами, девочками, без булды, у тебя вон руки в мазуте, здесь все курносые, – на х… попу гармонь, когда есть кадило?

Володька посмотрел на него в упор – и заходил глаз есенинский по сложной кривой.

– Ты чего, Сергей, в глаза не смотришь? – еще в машине было договорено, что беседа на «ты» – между земляками.

– Набрался вчера до…, так по утрянке голова как искусственный спутник… Да то все до сраки, Вовчик: ты скажи мне по-честному – на х… тебе эти профессора?

Володька чуть не спросил, о каких профессорах говорит землячок; но сработала его автодидактическая голова, и он предложил Сергею Александровичу дыхнуть.

– Че ты? – нахмурился Есенин.

– А ты ж сказал, что выпил вчера: вот я и говорю, дыхни!

– Вовчик, – своим голосом сказал Сергей Александрович, – не выдрачивайся.

Поделиться с друзьями: