ЖАНРЫ

Вознесение : лучшие военные романы
Шрифт:

— Проблем нет, Виктор Федорович. Просто командующий хочет вас видеть.

— Поеду к нему с деньгами?

— Зачем? Здесь у художника оставьте. Вернетесь и заберете. Мы не разбойники. Мы борцы за веру и родину. Ценим помощь друзей. К утру вернетесь.

Пушкова не удивило это требование. Войну не просчитать. Казалось бы, просчитанная, текущая по выверенному, промеренному руслу, она вдруг неожиданно отделяла от себя рукав, текла двумя параллельными руслами. Первое могло обмелеть и исчезнуть, и тогда главный поток событий катился по новой протоке, которой не было на картах и в планах, не существовало в замыслах генералов. Война протачивала себе новый, более удобный путь, отмеченный тысячами случайностей — подвигами и предательствами, глупостью командиров или мудростью и удачливостью солдат. Операция, как часть войны, спланированная Пушковым, казалась рекой, где каждый поворот или омут был измерен и изучен. Но вот от этой реки отделилась протока — гибель сына, и теперь война здесь текла двумя темными руслами, и он плыл по обоим, пересаживаясь из ладьи в ладью. Был сосредоточенным прозорливым разведчиком и горюющим, ослепленным отцом.

Выслушав вежливое, непреклонное требование рыжеватого чеченца, он понимал, что сопротивляться бессмысленно. Операция, текущая двумя отдельными руслами, выделяет из себя третье, еще неизвестное. К своему завершению она приблизится разветвленной дельтой, вливаясь в безбрежное море войны.

— Поехали, — сказал Пушков. — Зовите художника.

Появился Зия. При свете коптилки казался тонким, прозрачным, лишенным плоти. Шел, почти не касаясь земли, словно победил гравитацию.

— Дорогой Зия, положи эти сумки куда-нибудь в уголок. Утром я их заберу.

Художник кивнул, и Пушкову снова почудилось, что из углов сарая глянули на него кроткими лицами овцы, коровы, лошади и таинственный петух, наклонив алый зубчатый гребень.

На джипе, стиснутый телами охранников, Пушков продвигался в глубь ночного города, занятого чеченцами. Чаще возникали посты. В лобовое стекло светили фонарики. В двери утыкались стволы автоматов. Попадались встречные, с приглушенными габаритами автомобили. Грузовик протянул пушку. Сумрачной, едва различимой колонной прошел боевой отряд. В кварталах ощущалось движение, перемещались люди и техника. Они подкатили к двухэтажному дому, темному и глухому с фасада и освещенному кострами со стороны двора. Там было людно. Тесно стояли дорогие автомобили. Пулеметчики, опоясанные лентами, пропустили их машину. Пушков понял, что это штаб. Оживление, в нем царящее, говорило о том, что его спешно покидают. Из подъезда выносили ящики, грузили в багажники автомобилей. В костры сыпали ворохи бумаг, и они жарко вспыхивали, освещая руки сжигавших документы штабистов. Какой-то телерепортер двигался вокруг костров, снимая огненные вихри и автоматчиков, грузивших в багажники железные ящики.

— Сразу пройдем к командующему. Он ждет, — сказал провожатый. Они поднялись на второй этаж, шагнули мимо охранника в обитую кожей дверь, и Пушков, оказавшись в теплой, натопленной комнате, увидел Шамиля Басаева.

Сначала Пушков увидел глаза, черные, выпуклые, с фиолетовым отливом, излучавшие пучки угрюмой темной энергии. Потом — большой, переходящий в лысину лоб и бугристый бледный череп, в испарине, словно под костяным куполом шла жаркая непрерывная реакция, питавшая работу фиолетовых глаз. Затем — борода, аккуратно подстриженная, густая, сочно и обильно снабжаемая витаминами сильного здорового тела. В бороде — малиновые яркие губы, неровные, скошенные, словно их искривило презрение к миру, чью тайну он постоянно отгадывал и не сумел разгадать. И наконец — руки, маленькие, крепкие, поросшие волосками, сжимавшие не автомат или ручную гранату, а перламутровую авторучку с золотым пером. Он держал это перо над бумагой, когда вошел Пушков, и их глаза встретились.

Пушков испытал жаркое давление в груди, словно туда, в сердце, хлынула вся его ненавидящая кровь, и он испугался этой мгновенной, выдающей его неприязни. Басаев, его главный враг и соперник, являвшийся бессонными ночами и в ночных кошмарах, знакомый по радиоперехватам и почерку боевых операций, изученный по агентурным разработкам и донесениям, воспроизведенный на множестве фотографий и видеокассет, вдохновитель и стратег обороны несдающегося города, воплощение вековечной, неукротимой стихии, витающей в кавказских ущельях, яростной, враждебной и злой, воспроизводимой в каждом поколении чеченцев, той энергии, что пылает сейчас в его фиолетовых чернильных глазах, вырвалась на равнины России, унесла множество русских жизней, убила его сына, — Шамиль Басаев был перед ним. Пушков видел темные волоски на его пальцах, огонек на драгоценном пере, дрожание нижней губы, которой тот пытался захватить завиток бороды, чернильно-золотое, фиолетовое дрожание яростных немигающих глаз.

Можно было кинуться к нему и ребром ладони под бороду перебить горло, чтобы тот с клекотом отвалился на спинку стула и из лопнувших глаз, как из раздавленной каракатицы, вытекла фиолетовая жижа. Можно было схватить короткоствольный автомат, прислоненный к столу, и ударить в упор, перерезая грудь под меховой безрукавкой, вырывая из нее клочки красной брызжущей плоти. Можно было сдернуть со стены кривой, в серебряных ножнах, кинжал, длинным скачком достичь стола и взмахом брадобрея рассечь сонную артерию, пробираясь сквозь сосуды и жилы к хрустящим позвонкам.

Все это прошумело в его разбухшем сердце, и он страшным усилием погасил в себе безумную вспышку. Вернул себе личину равнодушного, тупого ожидания.

Басаев смотрел на вошедшего русского, кому он должен был доверить жизни тысяч бойцов, успех похода, свою собственную жизнь и судьбу, и старался найти в нем признаки вероломства. Что-то ему не понравилось в русском — промелькнувший на лице в первую секунду сгусток чувств, в котором, как в комке пластилина, слиплось и перемешалось множество цветных вкраплений, которые невозможно разъять, расчленить на первоначальные составляющие. Волнение, похожее на ненависть, Басаев объяснил как страх несмелого человека, оказавшегося вдруг перед могучим врагом. Растерянность могла быть боязнью утраты денег, которые тот получал за предательство. Личина равнодушия и терпения, которую русский вернул на свое содрогнувшееся лицо, была маской хитреца, не желавшего раздражать своего делового партнера. В целом стоящий перед ним человек в поношенном, не со своего плеча пальто, в потертой кожаной кепке был похож на многих других разложившихся офицеров когда-то великой армии. Промотав свое величие в пьянках, дурных реформах, торговле военным имуществом, наводненная продажными и чванливыми генералами, нелепая и неуклюжая, как луноход, она косолапо и тупо двигалась по цветущим полям и селениям, оставляла за собой кратеры взорванных городов, пепел сожженных садов. Басаев презирал стоящего перед ним русского и одновременно нуждался в нем. Подобные этому саперу предатели были для Басаева таким же эффективным оружием, как гранатометы и управляемые по радио фугасы, — громили армию врага.

— Как вы связаны с «Алмазом»? — спросил Басаев, медленно, тягуче выговаривая слова. — Лично встречались?

— Через военкома Ингушетии. Неделю назад меня нашел приехавший из Москвы член правительственной делегации. Подтвердил, что я могу сослаться на «Алмаз». Но действую я в моих собственных интересах.

— С вами рассчитались? Без обмана?

— Как договаривались.

— Я вам верю. Мы проверили ваш маршрут. И до этого наша разведка указывала, что там нет минных полей. Через час мы выступаем. Но я слишком многим рискую. Людьми, оружием, моей собственной безопасностью. Чтобы быть до конца уверенным, беру вас с собой. Вместе пройдем по маршруту. На выходе мы вас отпустим. Вернетесь по обратному следу к своим деньгам.

Полковник Пушков почувствовал, как война, которую он планировал, начинает выделять из себя третью ветвь, непредвиденную, непросчитанную, таящуюся в бездонной сердцевине войны. Эта сердцевина, как черная почка, выбрасывала из себя побеги. Пушков осязаемо чувствовал, как растет, увеличивается гибкое щупальце, оплетает его, тянет в черноту. Война, словно осьминог, выпускала из себя струящиеся гибкие щупальца, и он был уловлен ими, охвачен по рукам и ногам жадными присосками, медленно приближался к скользкой черной голове с костяным клювом, с чернильными, пылающими фиолетовым светом глазами.

Он ощутил страшную, всасывающую тягу войны. Противодействовал ей своими костями, сухожилиями, напряженными мускулами. Война, как сотни тепловозов, тянула его в свою сторону, и его сухожилия трещали, кости выворачивались из суставов, и он сгорал каждой клеткой, каждой гибнущей каплей крови, видя, как буксуют на рельсах сто грохочущих тепловозов.

Дорога, которой его поведут, была выстлана узорным ковром из лепестковых противопехотных мин, что он сам уложил. И он должен ступить на этот ковер. Должен встать под огонь крупнокалиберных пулеметов, которые сам наводил. В этом была загадочная справедливость, жестокая, не поддающаяся разумению правда, которая не входила в расчеты, не укладывалась в планирование, но была вменена Творцом, задумавшим мир как равновесие смертей и жизней. Он чувствовал жуткую справедливость закона, по которому погиб его сын, за что он, Пушков, должен убить Басаева, и при этом погибнуть, обеспечив успех операции, связанной с истреблением множества жизней.

Он стоял, чувствуя страшное напряжение духовных и телесных сил, стараясь не выдать врагу внутреннего борения. Чувствовал, как бежит по лбу щекочущая капелька пота.

Басаев рассматривал русского предателя, кривя в бороде губы, стараясь углядеть в лице сапера признаки вероломства. Брал его в опасный поход, желая его жизнью заслонить свою от возможных угроз, сделать его жизнь залогом своей безопасности.

Пушков исподлобья смотрел на Басаева, принимая от него смерть, утягивая за собой в эту смерть и его самого. Всем холодом воли и разума, жаркой, невидимой миру ненавистью, неутешным горем, превосходством русского, утомленного войной офицера, презрением к звериной, рыскающей, неутолимой природе свирепого горца, Пушков губил его, побеждал. Спокойно выдерживал взгляд пылающих фиолетовых глаз. Безмолвно выговаривал: «Убью тебя».

Поделиться с друзьями: