Возвращение к Высоцкому
Шрифт:
Володя мне все время говорил: «Вот прилетит мой брат, вот прилетит мой брат…». И он прилетел — старший брат. Толя Утевский. Он мне страшно понравился, и не просто потому, что он — Володин брат, а будто я его всю жизнь знала, будто он — мой брат. Но я не знала, почему он прилетел. Никогда не знала, что Володя вызвал его телеграммой.
Многие друзья Высоцкого говорят, что память у него была феноменальной.
Очень своеобразный феномен — Володина память. Причем как медицинский феномен. Володя фиксировал в памяти вне сознания. Он мог сидеть и разговаривать, не прислушиваясь к тому, что говорят вокруг него. Мог сидеть и балагурить в общежитии, когда кто-то готовился к экзаменам… Мог сочинять дурацкие куплеты на лекциях, а потом шел на экзамен, и оказывалось, что он знает все лучше всех. Помнил такие детали, какие не помнил никто. Он сам это ощущение страшно любил — когда он вспоминал что-то такое, на чем фиксировал свое внимание. Страшно любил вспоминать слова, которые он никогда не слышал. Иногда он не был уверен в своей памяти. Вот, например, «Долго Троя в положении осадном…» Он собрался написать эту песню и спрашивает у меня: «Чем кончилось дело с Кассандрой?» Нет… он не про Кассандру сначала спрашивал, про Троянского коня: кто придумал, зачем, кто внутри у него был, чем кончилось, что делала Кассандра? Я в тот момент уже засыпала, что-то такое сказала и отрубилась. Наутро Володя мне говорит: «Звони кому-нибудь, у кого есть «Легенды и мифы Древней Греции» Куна, чтобы проверить…» — «Куда, как звонить? Ты песню сначала покажи…» А в ту ночь дуплетом родились: «Троя» про Кассандру и «Песнь о вещем Олеге». Так у Володи бывало. И вместо того, чтобы смотреть в энциклопедии, мы сразу позвонили нашим знакомым — Евдокимовым, а потом поехали к ним, там все проверили.
Володя любил вспоминать, как он сдавал философию, не прикасаясь ни к книгам, ни к конспектам: «Прихожу, открывается дверь в стене, и я все помню!» Кто верил, кто не верил, а я знаю, что у него так бывало. Вот еще про Лешего, который коры столько-то «кил приносил». Откуда он знал, что Леший питается корой?! Прочитать не мог, потому что это было в редком издании Афанасьева «Поэтические воззрения славян на природу». А знания по славянской мифологии… Источник у нас был один, общий — для Володи, для Васи Шукшина, для Андрея Тарковского и для меня. У нас был преподаватель по истории изобразительного искусства — во ВГИКе и Школе-студии МХАТа — Симолин, к сожалению, ныне покойный. Он мог читать историю изобразительного искусства восточную и западную — какую угодно, но раннеславянская, дохристианская мифология была его страстью. У нас в институте он об этом много и хорошо говорил. Он приносил какие-то иллюстрации, редкие книги, в том числе и Афанасьева, о котором до тех пор я и не слышала. И о книге «Поэтические воззрения славян на природу» я тоже узнала от Симолина. От него же я узнала, что Змей-Горыныч и Чудо-Юдо — хазарские какие-то влияния — это представления об иудаизме. А во МХАТе, где лучше было поставлено единство общекультурных дисциплин и мастерства, они там все это еще и играли. Мастерили костюмы, ставили этюды — все это у Симолина. Во ВГИКе так не получалось: наши актеры были более ленивы, а МХАТовские ребята все это делали, поэтому Володины знания были более конкретны. Хотя у него напрочь все вылетало, ему не нужно было держать это в активе. Но — когда надо — все всплывало готовым. И вот именно этот момент мгновенной ассоциации, когда она нужна — мгновенно протянуть руку и взять с полки своей памяти то, что необходимо, — вот это он любил очень. Это доставляло ему огромное удовольствие. А вот логический ход мышления ему мешал.
Вы сказали, что в песнях прямых ассоциаций с какими-то жизненными событиями, фактами не так много. Но они есть?
Бывали, да.
Ваш брат уверен, что если покопаться, то для каждой строчки можно найти какой-то источник…
Это совсем другое дело. Тут вопрос богатства ассоциаций, а не первого толчка. Это не значит, что посыл прочно привязан к какому-то событию, к какому-то разговору. Образный ряд у него, как у Ахматовой, — богатство ассоциаций, связанное одновременно с жизнью, с мельчайшим бытом, с подробнейшей, очень точной мелкой деталью бытовой. И в том же ряду, на том же уровне высочайшие интеллигентные ассоциации: чьих-то стихов, народного творчества, религии. На одном уровне сознания, даже подсознания, — как бы ссылки: отослать читателя на такую-то страницу такого-то издания, отослать мгновенным образом, одной ассоциацией. Это свойство и Володиных песен.
Во многих песнях можно найти строчки, которые ассоциируются с Окуджавой, с Анчаровым, с тем же Межировым, с военными песнями, которые уже стали народными, — не в смысле подражания, а именно — ссылка. Вся песня будет другая, но одна точная ассоциация всегда подскажет, кого Володя имел в виду, кого он любил, кого хотел вспомнить.
А еще Володя очень часто делал ссылки на свои песни, как бы сноски. Мне сейчас трудно привести конкретный пример, но это многим бросается в глаза: вот он пишет-пишет, а потом делает ссылку на какую-то конкретную свою песню. Не просто автоцитирование, а один мелкий образ, именно какой-то «опознак» — как сейчас пишут молодые критики. «Опознаки» для своих, для тех, кто знает. Мне кажется, что это очень важно. Это подчеркивает то, что Володя вообще все воспринимал как нечто единое, как большой-большой культурный контекст.
Хотя бы та же «Цыганочка», внутренние ссылки в «Цыганочке»: к любимовскому спектаклю «Пугачев», к Володиному отношению к Есенину, к своей собственной судьбе — сплошная цепь таких мелких «опознаков». «На горе стоит ольха, под горою вишня…» Но в конце дороги той — «плаха с топорами». Ольха — символ надежды, символ молодого Есенина. И в то же время само слово «ольха» — это Володина привычка петь не только сонорные, но и взрывные звуки. Ладно, когда он поет «м-м» или «н-н» — это неудивительно, но когда он поет «х-х», — как это?! Это только у него, это как бы подтверждение своего авторства.
Для него все было контекст, и тот, кто пытается отдельную песню или отдельное стихотворение (особенно это касается стихов) рассматривать только как текст и разбираться в нем только по тексту, тот в тупике. В абсолютном. У Ахматовой много ссылок, много недомолвок. Свой — поймет. Не свой — может и не понять. Но все равно мы что-то из усложненного ахматовского языка понимаем. И человек, который не был знаком с Володиной биографией, с другими Володиными текстами, все равно схватит какую-то часть эмоциональной информации, но не самое главное. Самое главное — только в контексте! Поэтому важно, чтобы те, кто покупает сборники стихов Высоцкого, могли купить и книжку о Театре на Таганке. Важно, чтобы такая книжка вышла, чтобы ее кто-то сделал.
Володе на концерте в Институте русского языка — это, по-моему, 63-й год, — подарили недавно вышедший ахматовский сборник с Модельяни на обложке. И в книжку была вложена самодельная открытка, на которой ему написали вирши на тему: «Кому же еще дарить Ахматову, как не Высоцкому?!» Они там очень оригинально рифмовали… Для критиков и ругателей и Высоцкий, и Анна Андреевна Ахматова «Ах-мато-вы», то есть, матерщина какая-то, а не поэзия. «Кто за свободу песни ратовал? — Высоцкий и Ахматова». Вот эти ребята в контекст смотрели, а не в лупу буквы разглядывали. Это умные ребята.
Только все вместе! Оторвать «блатную старину» от самых исповедальных, самых страшных, самых предсмертных стихов нельзя — там все вместе. Оторвать страсть к театру нельзя: если бы Володя не любил театр, он никогда бы песни не начал писать. Он бы не стал поэтом, если бы не хотел стать актером. Стать просто письменным поэтом ему было бы скучно. Может быть, если бы он теперь родился, он бы знал, что поэзия бывает и другая. То, что Володя в детстве писал, скажем, «Памяти великого вождя и друга всех маленьких детей» — это попытка письменной литературы, но он бы не поехал по этой дороге. Капустники? А кто из студентов не пишет в капустники стихи? Покажите мне такого человека! А поэзия у него началась только после того, как он полюбил театр.
Вы рассказали о Симолине, о Синявском. А вспоминал ли Высоцкий о других преподавателях Школы-студии МХАТа?
Да, это была консерватория. У них были очень дружеские, очень близкие отношения, совершенно без дистанции. Конечно, Володя боготворил педагогов, говорил им «Вы», не фамильярничал, но при этом глубоком почтении общение было очень близким и дружеским, очень личностным. У них были замечательные преподаватели, но в то же время (как говорил Виленкин) они же его просмотрели.
Сейчас многие говорят: «Да мы, с первого курса!..» А Виленкин говорит: «А Володю мы просмотрели…»
Он не был самым ярким на курсе, не был ведущим, что, может быть, и хорошо. Вот такое ощущение спокойного равновесия, без соперничества, оно у них было.
Отношение Высоцкого к процессу Синявского и Даниэля? Об этом процессе он пишет в письме Кохановскому в Магадан…
Отношение сложное. Мы действительно многого не знали. Андрей Донатович был не то чтобы кумиром Володи, он был почти близким родственником. Однако Володя не знал, что Синявский не только критик, но и писатель. О том, что Андрей Донатович пишет фантастические рассказы, он узнал до процесса. Однажды пришел с квадратными глазами и принес рассказ Синявского «Пхенц», не зная, что этот рассказ уже опубликован на Западе под псевдонимом Абрам Терц. Рассказ действительно потрясающий… Про горбуна, который на самом деле не горбун, а пришелец, а горб — потому, что он прячет крылья. Заброшенный на Землю, очень одинокий, никак не может найти своих. Он не знает, что все погибли. Живет как всеми презираемый горбун… Однажды встречает человека с горбом и думает, что у него тоже — крылья. Причем до самого последнего момента мы не знаем, что он — пришелец и что у того не горб, а крылья. Вначале вроде бы просто — история про противного горбуна, которого ненавидят соседи, а он страдает от этого. И вот он приглядывается к настоящему горбуну, и мы думаем, что он просто ищет, с кем бы поговорить… Он идет к этому горбуну, звонит в дверь. Тот открывает, и первый горбун говорит только одно слово: «Пхенц».
И настоящий горбун его выгоняет, просто спускает с лестницы. И вот пришелец, одинокий, приходит домой, ждет, пока все соседи улягутся спать… Запирается в ванной, снимает пиджак, с трудом освобождается от рубашки и жилета, которыми он себя стягивает, как корсетом… И в теплой воде расправляет ломающиеся от напряжения… крылья!
Володя был потрясен. На фоне той фантастики, которая была тогда, — такое! Даже не фантастика, что-то высокое.
О том, что Андрей Донатович взял себе псевдоним, Володя не знал, но он был благодарен за то, как Донатович всех берег. Чувствовал и вину какую-то, и зависть к тем немногим, которые все-таки знали, ревность какую-то к ним. И не осуждение, а горестное удивление — все-таки отдавать свои вещи за рубеж!.. Нам всегда хотелось, чтобы все хорошее было здесь, на нашей земле. Тогда Володя не мог видеть так далеко, как Андрей Донатович, уж очень он был молодой… Наверное, считал, что с такими рассказами благороднее погибнуть на костре.