Возвращение в эмиграцию. Книга вторая
Шрифт:
— За что будем пить? — спросил он.
— Наверное, за все хорошее.
— Ну, давайте за все хорошее.
Они выпили и стали жевать не очень свежий, но все еще вкусный хлеб. Арсеньев снова заговорил, доверительно нагнувшись к Сергею Николаевичу:
— Так вы считаете, что слухи о повальных арестах всего лишь досужий вымысел недругов советской власти?
— Алексей Алексеевич, оглянитесь вокруг. Все живут нормальной жизнью. Работают, смеются, разговаривают. Кто женится, кто разводится, все, как должно быть в жизни. Никто никого не боится, не ждет удара по голове. Нас окружают абсолютно нормальные люди. Панкрата могли посадить по какой-нибудь другой причине. Политика, эмиграция, это тут совершенно не при чем.
Алексей Алексеевич поднял бутылку и вопросительно посмотрел на собеседника. Тот одобрительно кивнул головой, и рюмки снова были наполнены.
— Блаженны верующие, — поднял свою рюмку Арсеньев, выпил, прищурил глаза, — фасад, фикцию вы принимаете за действительность. И потом, почему один Панкрат? Об Игоре Александровиче Кривошеине вы уже забыли? И почем вы знаете, кто из наших уже сидит, а кто дожидается своей очереди.
— Так что же, — взвился Сергей Николаевич, — сидеть и ждать, когда за тобой придут?
— Тише, — поморщился Арсеньев и шепотом, очень грустно сказал, — кто знает, может, сидеть и ждать. Я, например, признаюсь со всей откровенностью, даже свыкся с такой мыслишкой. И даже, знаете, иной раз хочется, чтобы уж скорее пришли. Странное чувство, не правда ли?
— Нет, это безумие какое-то. Не верю. Вот, что хотите, со мной делайте, не верю. Я не знаю, что произошло с Игорем Александровичем и Угримовым, но Панкрата могла довести до ручки его благоверная. Просто так его посадить не могли.
Арсеньев не стал спорить. Он вспомнил вдруг, как горячо он бил в ладоши на приеме у Богомолова в Советском посольстве в Париже, и стал противен самому себе. Интересно, Богомолов знал, чем кончится призыв ехать на Родину для нескольких тысяч людей? Знал, наверно. Алексей Алексеевич внезапно содрогнулся от скрутившей все его существо бессильной ненависти к заманившему в ловушку строю его самого и таких же, как он, простаков. Он-то ничего, он одинокий, пусть не старый, но находящийся в зените жизни мужчина. А эти люди? Милая Наталья Александровна, Ника? Что будет с ними?
Он помотал головой, чтобы стряхнуть дурные мысли. Не хотелось думать о страшном. И еще он знал, что не будет ему избавления от неясного чувства вины. Как ни крути, а он тоже участвовал в этом бесовском абсурде. И его, как других, подхватила волна послевоенного патриотизма. Но кто знал, кто мог подумать тогда, как бесславно, какой лицемерной подлостью все это кончится!
— Скажите, — спросил вдруг Сергей Николаевич, — если бы вас не выслали, вы бы поехали в Россию?
Алексей Алексеевич помедлил с ответом. Принялся разглядывать этикетку на бутылке рябиновки. Этот вопрос он не раз задавал самому себе. Ему предстояло ехать в Советский Союз с третьей группой, в сорок восьмом году. Но третья группа так и осталась во Франции. Он тоже остался бы. И как теперь рассудить: вольно или невольно?
— Не знаю, — с трудом вымолвил он вслух, — я не могу с полной уверенностью ответить на ваш вопрос. Вы вправе меня осудить.
— Да Господь с вами, Алексей Алексеевич! Кому придет в голову вас осуждать. Каждый принимал решение самостоятельно. Скажу честно. Я ни о чем не жалею. Ничего хорошего в Париже я не оставил. А главное, пусть дочь растет русским человеком.
— Да, дорогой мой друг, вам проще. Вы — другое дело. У вас семья, ремесло. Оно позволяет вам общаться с людьми. Вы никогда не будете в изоляции. Ника вырастет, станет вполне советским человеком, получит высшее образование, это вполне достижимо, и у нее неплохие задатки, — сам подумал: «Если все будет хорошо, если мы останемся на свободе. А если нет?» — но вслух ничего этого не сказал, вслух он сказал другое, — а еще, крути, не верти, всем нам предстоит странная двойная жизнь. Будем приспосабливаться, что остается делать.
После этих слов Сергей Николаевич спохватился, рассеянно посмотрел в окно, наполовину закрытое крахмальной занавеской сплошь в дырочках вышивки ришелье. Он даже заинтересовался искусным рукоделием, подошел, потрогал. После отпрянул от окна, сказал:
— Поздно уже.
На этом они расстались. Арсеньев вышел на освещенное одинокой лампочкой крыльцо проводить. Стоял, смотрел, как Уланов закрывает крючок калитки протянутой со стороны улицы рукой. Потом он ушел в сторону соседнего дома. Алексей Алексеевич стоял на крыльце. Он не видел, как за его спиной, в одном из окон мелькнула, как привидение, белая сорочка Ольги Петровны. Сказал бы кто, ему бы в досаду стало такое внимание к его особе. В мыслях своих он шел следом за Сергеем Николаевичем, входил в дом, где жила с ним чудесная женщина с серыми глазами. Эта печальная последняя любовь пришла к нему незваная, подкралась незаметно, и он теперь бесконечно жалел о своем приезде к Улановым. Ехал, сам не понимал, почему решил остановить своей выбор именно на их семье. Приехал — понял, и стал делать все возможное, чтобы никто ни о чем не догадался. Больше всего на свете он боялся неосторожным словом или взглядом смутить покой Натальи Александровны, оказаться в положении неудачника, навязывающего кому-то свои чувства. В ту ночь, глядя вслед Сергею Николаевичу, он дал себе зарок, как можно скорей уехать куда-нибудь в другой город, где ему не придется таиться и краснеть при встречах с нею, как семнадцатилетнему мальчику. Где он станет бережно лелеять последнюю любовь. Самое дорогое, что осталось ему на этом свете.
Знакомство Натальи Александровны и Зои Павловны продолжалось. Они часто бывали одна у другой в гостях, и Сергей Николаевич нередко присоединялся к их разговорам, и смеялся шуткам веселой соседки.
В воскресные дни брали девчат, шли купаться на речку.
Устраивались на травянистом мыске под косогором. Косогор этот назывался Горелая балка. Редкие невысокие деревья и впрямь когда-то горели, скорее всего, в войну. Большей частью они были обуглены и мертвы; некоторые пытались жить. На верхних ветвях таких жизнелюбов трепетали робкие листочки. Почему-то именно на этих деревьях водились огромные жуки-рогачи.
После купания девочки, предварительно оглядевшись по сторонам, нет ли поезда, переходили железнодорожное полотно и взбирались на склон, покрытый предательской, скользкой травой. Осторожно переходили от дерева к дереву, поднимали головы с непросохшими волосами. Если попадался жук, его сбивали на землю припасенной веткой. Брали за спинку двумя пальцами, чтобы уберечься от страшных оленьих рогов, спускались вниз.
У воды пахло речной сыростью и желтыми кубышками. Их круглые, широкие листья покачивались на мелкой волне, плыли, и никуда не могли уплыть, намертво притороченные длинными стеблями ко дну.
Наталья Александровна и Зоя Павловна лежали на расстеленном одеяле, принимали солнечные ванны, болтали о взрослом, о женском. Девочкам становилось скучно. Они сажали жука в припасенную коробку и снова лезли в воду.
На зависть Нике, Майка умела плавать. Смешно надувала щеки, барахталась, плывя по-собачьи, поднимала брызги до самого неба. Она продвигалась вперед метра на три, не больше, но по сравнению с Никой это было большим достижением.
Наталья Александровна пыталась научить Нику хотя бы держаться на воде. Но маленькая трусиха никак не могла преодолеть страх. На нее махнули рукой и оставили «собирать по дну ракушки».
Девочки выбирались на берег и смотрели, как легко, без усилий обе мамы выплывали на середину реки, да еще болтали при этом, будто на траве, на солнышке лежат.
В один из таких заплывов Зоя Павловна под честное слово поделилась секретом:
— А Ольга-то Петровна глаз положила на своего квартиранта.
Наталья Александровна весело удивилась.
— Не может быть!
И вдруг, неизвестно откуда взялось, ее кольнуло странное, ревнивое чувство.
— Почему же не может, все может быть. Мне кажется, и Алевтина к нему неровно дышит. Только она скрытная, из нее слова лишнего не вытянешь. Да и что такого, мужчина представительный, интеллигентный. За один голос влюбиться можно. Я бы и сама не прочь.