Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Возвышение Бонапарта
Шрифт:

Однако он остерегался превратить свой дом в военный или политический центр, отклонял коллективные посещения, всенародные почести. Офицеры парижского гарнизона, явившиеся к нему в полном составе, с план-комендантом во главе, не были приняты. Посетители, проникавшие к нему, находили его очень простым; он охотно показывался в почти буржуазном неглиже, сером сюртуке и фуражке”, [499] разыгрывал из себя воина на покое, домоседа и семьянина. Когда с ним заводили речь об общественных делах, он вначале не поддерживал разговора, заставлял вызывать себя на ответы, выжидал предложений, выслушивал жалобы, чтобы потом, поднимая меч, иметь право сказать, что на него оказывали давление со всех сторон, и он уступил лишь общему желанию.

499

M'emoires du g'en'eral Sarrazin, p. 126.

Он жалел военных, что им приходится служить правительству, ничего не смыслящему в их ремесле и плохо вознаграждающему заслуги перед отечеством. Говоря с политиками, он играл, как мячиком, их низким соперничеством между собою, их вероломством и мелочностью, эксплуатируя все, что только можно было эксплуатировать; плут высшего полета, он умел превзойти их в лукавстве. У каждого своего собеседника он умел докопаться до преобладающей страсти, благородной или низменной, хорошей или дурной, до чувствительной струнки и, играя на ней, завладевал всем человеком. Одним, будто случайно оброненным словом он связывал гостя каким-нибудь обязательством относительно будущего, а затем вежливо выпроваживал его. Перед его домом постоянно толпился разный народ, подстерегая его выход, в надежде увидеть его; порою к кучкам любопытных примешивалось несколько угрюмых якобинцев, возмущавшихся этим идолопоклонством перед человеком; другие грубо пытались вразумить их, и нередко дело доходило до драки. “Генерал” редко выходил из дому, ограничиваясь немногими визитами, которых требовало приличие, или сострадание. Известно было, что он записался в члены крепостного клуба, считавшегося как бы общим домом всех офицеров гарнизона, и посетил Дом Инвалидов, чтобы повидаться с изувеченными старыми солдатами, скромными участниками его славы. Он избегал показываться в общественных местах и в театрах. 1-го брюмера в театре Фавар давали пьесу Ариодан: разнесся слух, что в ложе с решеткой сидит генерал: публика с радостными восклицаниями устремилась в ту сторону, где ожидала увидеть его, но он уже скрылся. Он старался не столько удовлетворить, сколь разжечь народное любопытство, возбудить Париж, вызвать в нем лихорадку нетерпеливого ожидания.

Тех, кому удалось видеть его, засыпали вопросами; Париж интересовался мельчайшими переменами в его внешности. “Он теперь коротко стрижет волосы и не пудрит их”, – твердили все газеты. Его спутники были нарасхват, – Ланн, раненый, на костылях, Мюрат с раздробленной пистолетной пулей челюстью, все высохшие, загорелые, с бронзовыми лицами, походившие на африканцев. Его кожа, казалось, еще больше потемнела, цвет лица был по-прежнему нечистый, зеленоватый; глаза ввалились, щеки впали, грудь также; общий вид был болезненный. И действительно, он чувствовал себя неважно, резкая перемена климата, первые холода, сырость парижской осени скверно отразились на его здоровье. Но его пламенная душа его поддерживала и, пробиваясь наружу сквозь хрупкую оболочку, окружала его каким-то сиянием. Огонь, горевший в его глазах, был так ярок, что иные не могли выносить его блеска. Но порою взор его становился задумчивым, глубоким, грустным; то был взор человека, отмеченного роком, предназначенного к необычайному. Все в нем привлекало внимание, выделяло его из ряда других. Он был знаменит и странен; его кожа, опаленная солнцем и выдубленная – морским ветром, корсиканский акцент, причудливый костюм, этот палаш, висящий у пояса – все, вплоть до еще не установившейся орфографии его имени, которое одни писали Буонапарте или Буона-Парт'e, а другие – Бонапарт, придавало ему что-то экзотическое, и за его тощим силуэтом мерещились залитые солнцем покоренные страны, опрокинутые красные эскадроны, бегущие враги и взятые приступом города, победы, одержанные далеко-далеко, под знойными небесами.

II

Между тем как партии кружили около него, пытаясь обойти и провести его, он, со своей стороны, старался ориентироваться в политическом кругу, куда он попал внезапно и где чувствовал себя до некоторой степени чужим. Большая часть событий, происшедших после его отъезда в Египет, были ему известны, лишь в общих чертах; ему предстояло изучить историю Франции за полтора года. Он подписался на все парижские газеты; одна из них смеялась, говоря, что он “обрек себя на тяжкий труд, если намерен читать их все”. [500]

500

Le Publiciste, 11 брюмера.

В печати и на трибуне по-прежнему шла борьба между якобинцами и неомодерантами (новым типом умеренных). Орган первых, “Газета людей”, по-прежнему травила Сийэса, представителя “революционной олигархии”, оспаривала правильность его избрания в число директоров, обвиняя его в том, что он подготовляет путь буржуазной монархии, клеймя его систему олигархо-роялистическую, – выражение варварское, но мысль не лишена справедливости. [501] В совете пятисот ораторы партии умеренных говорили превосходные вещи, укоряя якобинцев в том, что они не знают удержу своей власти к агитации и беспорядку. Несколько газет начали кампанию в пользу мира, казалось, облегченного нашими победами. Якобинцы не допускали и мысли о мире, если он не вернет республике полностью ее завоеваний, и громили всякое предложение пойти на уступки. Эта полемика прикрывала с обеих сторон заднюю мысль о материальном насилии. Противники Сийэса и его друзей, выработавших собственный план переворота, якобинские депутаты, в свою очередь упорно строили ковы против установленного порядка, или, вернее, беспорядка; вожаки и, в особенности, генералы партии, поборники твердой власти, вроде Журдана, Ожеро и Бернадота, мечтали заменить директорию более сильным правительством, более концентрированным, шумливо патриотичным, ультра-демократическим и в то же время военным.

501

Номер от 14 брюмера.

А за этими противоречивыми кознями на горизонте по-прежнему стоял роялизм. Общее восстание на западе, давно уже предвиденное и предвещаемое, стало совершившимся фактом, но мере того, как наши континентальные границы принимали более утешительный вид с запада, одна за другой, неслись дурные вести; говорили о больших городах, захваченных врасплох, о том, что король уже выставил от тридцати до сорока тысяч войска; белый прилив надвигался и залил уже всю Бретань, Вандею, Анжу и Мэн и низины Нормандии. Однако этому запоздалому восстанию, при всей его серьезности, по-видимому, не суждено было перейти пределов запада, так как вблизи уж не было армий Йоркского и Суворова, чтоб оказать ему поддержку, и вряд ли оно могло грозить серьезной опасностью республике.

В остальной Франции и в особенности в Париже, после Цюриха и Бергена, возбуждение умов в значительной степени улеглось. Обостренность чувств ослабела; повеяло чем-то более мягким. После десятилетней бури, после усиленных волнений последних месяцев, сказывалась потребность в отдыхе; многие французы, казалось, устали ненавидеть. Это примирительное настроение проявлялось даже в кругах, причастных или близких к политике; некоторые газеты говорили: “Уверяют, будто наши победы уже дали благодетельный результат, сблизив многих представителей народа, разошедшихся во взглядах относительно выбора средств спасения отечества. Нейтральная масса все росла, за счет резко окрашенных партий и конспирирующих кружков. Люди, которых надвигавшаяся гибель толкнула в сторону якобинцев и крайних мер, снова склонялись теперь в пользу умеренности; с другой стороны, не все умеренные сочувствовали идеям Сийэса и придуманному им оперативному приему. Многие – из них, признавая, что республика попала в плохие и нечестные руки, не теряли, однако, надежды мирным путем улучшить режим. В общем ветер дул не в сторону крутых мер и, несмотря на общее ожидание, возбужденное Бонапартом, несмотря на общее убеждение, что теперь, когда он вернулся, должна произойти какая-то перемена, общественное мнение не требовало насильственного переворота.

Слишком уж много видел французский народ таких переворотов, слишком много таких вмешательств грубой силы, будто бы спасавших Францию, а на деле навлекавших на нее еще худшие бедствия, чтобы не бояться еще раз быть спасенным таким же способом. Походы Массены и Брюна избавили Францию от вторжения неприятеля; возвращение Бонапарта из Египта подтвердило ее внешнюю непобедимость и, казалось, давало ей случай упорядочить свою внутреннюю жизнь, умерить свой пыл и взять себя в руки. Но было ли необходимо для достижения этого результата пройти через новое потрясение? Разве нынешнее правительство, правившее под эгидой Бонапарта и, быть может, по его указаниям, не могло бы избавиться от личностей, слишком уж ненавистных народу, отречься от произвола и исключительных мер, что снова упрочило бы его положение и увеличило популярность? Конституция была менее дискредитирована в глазах общества, чем уверяли. Немало было людей, полагавших, что при лучшем ее применении и с отменой исключительных законов, затемнивших и исказивших ее, она в конце концов обеспечит французам мир, порядок, все благодеяния революции. Но более осведомленные люди, имевшие возможность ближе присмотреться к закулисной жизни правительства, констатировали обветшалость и развинченность государственной машины, по-прежнему верили в необходимость органической реформы и пересмотра конституции. [502]

502

См. статью 10 брюмера в Философской Декаде la D'ecade philospigue, орган Института, о реформах, которые необходимо ввести в конституцию.

Но и эти отнюдь не призывали к власти кулака, именно потому, что они слишком насмотрелись на ее прелести. Революция с самого начала противоречила своими поступками своим принципам. Поставленные ею власти, одна за другой, навязывали Франции свое господство, беспорядочное или преступное, всегда непрочное и шаткое; они тиранили не управляя. Народ желал правительства, т. е. власти, достаточно сильной для того, чтобы быть умеренной, режима освободительного и вместе созидающего, способного обеспечить французам личную и имущественную безопасность, а также и пресловутые гарантии, провозглашенные и постоянно откладываемые на деле.

Бонапарт своим гениальным чутьем угадал это настроение разумных мыслящих людей, отвечавшее смутным стремлениям масс. Он поймал носившуюся в воздухе плодотворную идею обновления и поставил себе задачей облечь ее плотью; оттого-то первый и лучший период его консульской деятельности был периодом нововведений и созидания; в политике великий творец не тот, кто задумал, но тот, кто выполняет.

Бонапарт понимал необходимость прибегнуть к помощи какой-либо партии для того, чтобы достигнуть власти, но в уме он лелеял план воздвигнуть затем правительство, стоящее вне и выше партий, беспристрастное и терпимое, правительство, которое обратится к сочувствию и помощи всех доброжелательных людей, без различия происхождения, которое сплотит и нравственно объединит нацию, которое воссоздаст Францию, богатую всеми своими сокровищами и сильную всеми своими детьми, словом, Францию единую и цельную. Этот результат, казалось ему, не мог быть достигнут без еще одной, последней революции; но, выступив на сцену по окончании, а не в разгар кризиса, он понимал, что обстоятельства сами по себе не требуют от него решительных мер. Выяснив себе, до какой степени публике опротивели насилия, он мечтал о мирной революции, которая произошла бы почти сама собой, путем торжества общественного мнения, подчинившего себе партии, о перевороте, где призванные на помощь войска были бы пущены в дело лишь в крайнем случае и по требованию гражданских властей, где беззаконие было бы по возможности прикрыто, где переход от подлежащего разрушению режима к режиму, который надлежит создать, был бы вначале едва заметен и лишь впоследствии выдвинулся бы своими благодетельными результатами.

III

Первой его мыслью было войти членом в директорию, чтобы затем захватить власть в свои руки и распустить это слабое учреждение; легче было бы вынести удар уже утвердившись в центре правительства, чем оперировать извне. Из пяти директоров наверное нашелся бы один, который уступил бы свое место избраннику народа. И незаконность в том случае была бы невелика; конституция требовала от директора сорокалетнего возраста; Бонапарту было тридцать лет.

Желание сразу поставить себя так, чтобы менее делиться властью, быть может, и слишком совестливое отношение к конституции Гойе и Мулэна заставили его отказаться от этого плана. Бонапарт решил войти в состав правительства, но так, чтобы насилие было сведено к возможному минимуму. Казалось бы, какая решимость должна была побудить его тотчас же вступить в переговоры с теми из директоров и депутатов, которые уже пять лет вынашивали в своем уме план переворота с преобразовательной целью и подготовляли его элементы. Эти люди, достигнув, власти, сделали уже многое – устранили препятствия, удалили опасных конкурентов, подготовили почву в верховном собрании, помешали другому совету принять меры защиты, уничтожили в Париже всякий центр сопротивления; самый состав правительства, по крайней мере на первое время, был у них в запасе и наготове. До сих пор им недоставало человека, способного привести дело к развязке; теперь этот человек явился, и, конечно, они согласятся предоставить ему всю свою подготовку и средства под условием остаться в деле и получить свою долю участия в барышах. Некоторые из них сами пришли к Бонапарту, но большинство ждало, что станет делать Сийэс, и во всем следовали его указаниям: очевидно, необходимо было сговориться с их патроном. Люсьен не желал ничего лучшего, как принять на себя роль посредника. Органы партии всячески рекомендовали соглашение; с самого дня высадки в Провансе они печатали тенденциозные статьи: “Фрежюс, где высадился Буонапарте, есть в то же время родной город Сийэса – счастливое предзнаменование тех воззрений, с которыми он выступит в Париже”. [503] Эти статьи позволяли угадывать, в перспективе двуликого спасителя – дуумвират, который будет управлять судьбами возрожденной республики.

503

Publiciste, 24 вандемьера.

Поделиться с друзьями: