Впечатления моей жизни
Шрифт:
До меня стали доходить слухи, один хуже другого — мнение о X. всюду было плачевное…* [77] Стали для меня теперь ясны его приставания и уговоры относительно дома на Моховой и все прочие его действия. Я решила расстаться с ним. К этому времени у него уже появилось имение и разные крупные предприятия, это был уже оперившийся человек, для которого мой отказ уже не был чувствительным ударом. Я сыграла в его жизни роль победного коня, на котором он выехал на блестящую дорогу…
77
*Здесь редакцией пропущено несколько строк по причинам, указанным в предисловии.
После его ухода мне пришлось много биться и возиться с делами. Я нашла массу ошибок и упущений и только тогда стала приводить в ясность состояние, которым я владею. Только расставшись с ним, я поняла, почему, когда я говорила знакомым, что X. — мой поверенный, они удивлялись, улыбались, а кто-то раз мне сказал, что он стряпчий по делам, и потому стряпал в моих, как в своих…
Когда я была предоставлена самой себе, когда могла устроить жизнь по моему вкусу, я немедленно решила ехать в Талашкино на постоянное жительство. Петербурга я никогда не любила, в Москве у меня не было никаких связей, одно Талашкино оставалось близким, где меня ждала деятельность, которой я могла уже беспрепятственно отдаться. Для ликвидации моего дома на Английской набережной, ненужной мебели и вещей я устроила аукцион. На этот аукцион пустила я и всю ту иностранную часть своих акварелей, которую отверг музей Александра III, за исключением только самых ценных и редких экземпляров, которые можно было выгоднее продать за границей. На аукцион попали и те русские акварели, которые оставил Бенуа, найдя их дурными и уродливыми, и потому не попавшие в музей.
За этот аукцион мне пришлось вынести целую бурю… Аукцион в России — вещь обыкновенная, не говоря уж о загранице, где это очень в ходу. Не раз произведения великих мастеров проходили через такой способ продажи. Но мне подобной вещи почему-то простить не могли… Когда художники увидали свои вещи проданными с аукциона, они все на меня ополчились. На меня посыпался град обвинений, многие были недовольны мной и даже поместили какие-то кислые статьи в газетах на мой счет.
Боже мой, как трудно женщине одной что-нибудь сделать. Ей все ставится в вину, каждый шаг ее перетолковывается в дурную сторону, всякий может ее судить, осудить и безнаказанно оскорбить. А в особенности, если эта женщина решается создавать что-то свое. Как бы ни были благородны ее цели, каковы бы ни были результаты ее деятельности — даже ленивый и тот считает своим долгом бросить в нее камнем…
XXIII
Талашкино. Погосские
Переехав в Талашкино жить, я говорила себе вполне искренно, что это моя последняя страница. Мне хотелось последние годы жизни посвятить дорогому делу, от которого я нехотя отрывалась ради семейных обязанностей. Теперь ничто не препятствовало всецело отдаться работе и творчеству, и я с новыми силами, с горячим желанием внести лепту в дело народного образования приготовилась к деловой жизни.
У меня на руках было много дела: школа во Фленове, мастерские в Талашкине, музей, кустарное дело, "Родник" в Москве. Все это поглощало все мои силы. Я работала с утра до вечера и не чувствовала себя, не замечала времени и часто, ложась в постель, не могла уснуть: голова горела от забот, от желания скорее все это привести в жизнь. Но едва одно дело приходило к концу, как уже нарождались другие планы, придумывались все новые и новые улучшения, одна мысль порождала другую, и я не щадила себя, не чувствовала утомления, я только радовалась, что наконец могу отдаться своей любимой деятельности. А задумано у меня было многое, и носилась я с этими мыслями давным-давно, не уклоняясь от своей мечты ни за границей, ни в петербургской, жизни, такой, казалось, далекой от деревенских интересов…
Я давно уже задумала насадить в Смоленской губернии кустарный промысел и исподволь, понемногу, вела для того подготовительные работы. Я всегда думала, как бы хорошо было дать возможность крестьянам заработать в зимнее время, особенно женщинам. Ведь крестьянки в длинные зимние месяцы или перебиваются с трудом, проводя время в вынужденном бездействии, или идут на фабрики, в город искать заработка, бросая семью, детей, что всегда гибельно отражается на их здоровье и всем строе семейной жизни. Надумала я воспользоваться сохранившимся еще среди смоленских крестьянок умением вышивать и окрашивать ткани и пряжу.
Старинные крестьянские костюмы нашей губернии очень красивы, но, к сожалению, на них "прошла мода", как говорят бабы, их уже не носят теперь, все больше и больше заражаясь городскими фасонами из скверных фабричных ситцев. Однако у старух сохраняются еще по сундукам все принадлежности старинного убора, которые они даже охотно продают. Но не только старухи, а и молодые девки и бабы умеют вышивать по-старинному и легко снимают какой угодно мудреный старинный узор "строчками". И вот, не навязывая им никаких посторонних вкусов, идей, мы понемногу стали приучать их применять свое искусство к вещам нашего обихода. Нам ни к чему фартуки, "поляки" (наплечные вышивки на рубахах), поэтому мы начали с салфеточек, понемногу увеличивая их размеры, вводя все более сложные и богатые узоры. В местных вышивках встречались только яркие красные, синие и желтые нитки, мы же предложили исполнять узоры в более мягких, гармоничных тонах. Наши цвета им сначала не нравились, они называли их "мутными", но потом вошли во вкус.
Крестьянки сперва туго поддавались — они вообще консервативны, недоверчивы и ко всяким новшествам неподатливы, брались робко, с неохотой, уходили, возвращались. Приходилось переплачивать, чтобы заинтересовать, привлечь их. Рисковали лишь самые смелые, но зато немного погодя не было отбоя от них, за пятьдесят верст приходили иногда, умоляя дать работу.
Материал весь покупался у баб: сукно, пряжа, холсты. Все это у нас окрашивалось, кроилось, подбирались подходящие нитки и снова шло к ним в работу. Не покидая своей избы, зимой крестьянка, хорошая рукодельница, легко зарабатывала 10-12 и даже больше рублей в месяц, что для них представляло значительные суммы. Между ними были настоящие художницы, мастерицы, с врожденным вкусом, умением и фантазией, тонко видящие цвета и с полуслова понимающие, чего от них хотели. В конце концов мы начали достигать удивительных результатов, и каждая особенно удавшаяся вещь, со сложным рисунком, богатая по краскам, чисто и тонко выполненная, составляла радость и гордость всей мастерской. Мы стали делать уже крупные вещи, драпировки на окна и двери, обивки для мебели, которая выходила из нашей столярной мастерской, скатерти, покрышки на рояли, не говоря уже о мелких, как отделки для платьев, подушек, полотенца, узкие полоски для отделки, продававшиеся на аршины и т.д. Количество баб доходило теперь до двух тысяч, и в конце концов трудно было найти поденщицу или прислугу, так как женщина, живя у себя, зарабатывала гораздо больше, чем на поденщине. Я уже мечтала расширить это дело, завести сношения с заграницей, посылать наши работы в Париж, Лондон, тем более что иностранцы начинали сами интересоваться нашими кустарными промыслами. Пока же для сбыта изделий наших мастерских я открыла в Москве магазин "Родник". Заведывать им я пригласила Погосскую-мать, ту самую даму, которая меня так очаровала в Петербурге при первой моей встрече с нею в кустарном магазине в Пассаже.
Еще в самом начале нашего знакомства Погосская рекомендовала мне свою дочь как опытную в красильном и кустарном деле. Я поместила ее во Фленове и относилась к ней с полным доверием. На второй год пребывания Погосской-дочери у меня во Фленове у нас произошла странная история. Как-то раз я получила от нее письмо (она часто писала мне о наших общих делах), стала читать и просто не поверила глазам. Обращение было к какой-то тетке, описывалась жизнь во Фленове, и тут же говорилось, что, окрашивая нитки и шелк, она часть отдает мне, а часть посылает матери, надувая меня без стеснения. Кроме того, в письме высмеивалась вся моя деятельность, мои поступки, школьные порядки, будто бы ужасные, невыносимая жизнь учителей и т.д. Все это было сказано в таких наглых выражениях, что я пришла в ужас — с кем я имею дело!
В полном недоумении я написала ее матери в Москву, прося ее немедленно приехать. Вечером, когда мы сидели по обыкновению в зале вокруг стола, дверь с балкона отворилась и в сарафане, в платочке на голове явилась Погосская. Она с усмешечкой заявила, что ей надо со мной поговорить с глазу на глаз. Когда мы вышли в другую комнату, она с тем же смешком сказала: "А ведь нам с вами надо письмами поменяться", — и прибавила, что произошло недоразумение, что она написала мне письмо, но по своей привычке сперва надписывать конверты, а потом писать письма, мое письмо послала тете, а теткино мне, и просила вернуть его ей. Я ответила, что очень сожалею, узнав совершенно невольно, какого она дурного мнения обо мне, что к ней я всегда относилась хорошо, стараясь быть ей полезной, и не вижу, какая была причина отплатить мне такою враждой. Письмо же я отказалась ей вернуть до приезда ее матери, которая должна рассудить это дело. Она была, по-видимому, очень недовольна таким оборотом дела, но должна была сдаться. Когда приехала ее мать, я прочла ей это письмо, желая видеть, какое впечатление оно на нее произведет. Мне казалось, что она, наверное, осудит поступок дочери, я ждала, что это огорчит или хоть смутит ее, но я наткнулась на такую же нахальную женщину, как и дочь. Она не видела в поступке дочери ничего особенного, всячески старалась ее оправдать, и я не заметила в ней ни тени сожаления о случившемся. Это навело меня на мысль, что деньги, которые я так щедро валю на "Родник", в плохих руках, и сейчас же послала сделать полную ревизию магазина, в котором оказалось менее чем за три месяца существования уже три тысячи дефицита. Таким образом, мое бедное предприятие с первых же шагов потерпело убытки. Пришлось принять крутые меры и отстранить эту шайку обирающих меня людей. Погосскую я попросила уйти из магазина, а с дочерью тоже решила расстаться и поручила одному из учителей принять от нее по описи оставшуюся пряжу и краски. Но что же оказалось? Незадолго до того я выписала из Персии несколько пудов ценного красильного материала, так называемой марены, которая дает очень приятные красные тона. При сдаче не оказалось ни одного мотка шелка, а от марены всего несколько фунтов. Но Погосская обошла и учителя, отослав его с каким-то поручением в момент отъезда. Взвалив мешок с мареной на тележку, отвозившую ее на станцию, она увезла с собой и ценную краску. Учитель, которому я указала на промах, допущенный им при приемке, был страшно смущен и немедленно послал ей телеграмму, прося вернуть марену, на что получил ответ: "Ищите там, где лежит".
Погосская уверяла меня, что у нас все окрашивается растительными, нелиняющими красками. Я не имела оснований ей не доверять, так как считала ее вполне порядочной женщиной. Но каково же было мое изумление и негодование, когда мне сказали, что, прибирая после Погосской теремок, в чулане нашли груду склянок с остатками самых дешевых, линючих анилиновых красок, которые можно купить в любой москательной лавке.
Потом только я узнала, что Погосская-мать уже во многих земствах проделала те же штучки, отсылая лучший товар в Англию к своей старшей дочери, живущей там в качестве агента какого-то магазина. Она надула еще какое-то благотворительное общество, которое поручало ей сбывать кустарные вещи в Лондоне. Несколько лет она получала товар и деньги на содержание магазина, но когда кто-то из членов этого общества, проездом попав в Лондон, захотел побывать в магазине, то на указанной улице под известным адресом такого вовсе не оказалось, его никогда и не было.