Впереди идущие
Шрифт:
– Я тоже получаю немалое наследство после смерти отца, – сообщает Герцен. – Нелегкое дело решить, куда и как направить средства, чтобы использовать их для борьбы за будущее. Пока что мы ограничены одной деятельностью – сферой мышления и пропагандой наших убеждений; мыслить, конечно, нам запретить не могут, ну а насчет пропаганды – легче верблюду пролезть сквозь игольное ушко. Однако сохрани нас бог, если будем думать об уступках. Не может быть уступок в убеждениях, никаких и никогда!
Наталья Александровна рассказала гостю о размолвке, которая произошла с Грановским здесь же, в Соколове, в прошлом году.
– С тех пор, – добавил Герцен, – мы усердно занимаемся игрой в прятки.
– Кто же остался с вами, кроме Белинского?
– Растут люди, Огарев. Расскажу тебе любопытный случай. Сын одного священника часто приходил ко мне за «Отечественными записками». Если дозволено будет похвастаться, он очень внимательно читал мои философские статьи. По его же рассказам, эти статьи произвели впечатление на многих его товарищей по семинарии. Впервые узнали бурсаки, как материализм боролся со всеми ухищрениями идеализма. Вот и поставил я перед этим семинаристом вопрос об его будущем. «Став священником, говорю, вы принуждены будете каждый день, всю жизнь громко, всенародно лгать, изменять истине, которая вам открылась. Как же шить с таким раздвоением?» На следующий день семинарист опять пришел ко мне. «Вы правы, говорит, духовное звание стало для меня невозможным: скорее я пойду в солдаты, чем стану священником». Вот так и спас я душу живую. Единичный, конечно, случай, но только тогда и оживаешь, когда думаешь о нашей молодежи…
Разговор пошел о ближайших делах. Герцен был озабочен уходом Белинского из «Отечественных записок». Правда, очень плох стал Виссарион здоровьем, да авось выправится на юге. Оставаться же без нового журнала невозможно. А Краевский уже шлет гонцов в Москву, старается удержать прежних сотрудников «Отечественных Записок» и клевещет на Белинского: выдохся, мол, он, совершенно выдохся.
– Огарев всегда будет с нами, – говорила Наталья Александровна, проводив гостя в Москву. – После тебя, Александр, нет никого, кого бы я так любила и уважала. Ни в ком нет столько человеческого.
– А Белинский? – спрашивал Герцен. – Непременно напишу ему, как изменчивы твои чувства.
Наташа смеялась. Она вовсе не собиралась изменять своей давней привязанности к Белинскому.
– Все вы разные, – объясняла она, – и ты, и Белинский, и Огарев, но все непоколебимы в убеждениях. Вот всех вас я и люблю. Каждого в отдельности и всех вместе.
– А Грановский? – серьезно спрашивал Герцен. – Поверь мне, Наташа, наша игра в молчанку скоро кончится.
Так оно и случилось. Грановский прочитал опубликованную в «Отечественных записках» статью Герцена «Реализм» из цикла «Писем об изучении природы». Тимофею Николаевичу особенно понравились мысли автора об энциклопедистах Франции.
– Что же тебе нравится? – нетерпеливо спросил Герцен. – Литературная форма, что ли? Ведь с внутренним смыслом статьи ты не можешь быть согласен?
Грановский на минуту задумался.
– В твоих статьях мне нравится то же, что привлекает у Вольтера или Дидро: они живо затрагивают вопросы, которые будят человека и толкают его вперед. А в твою односторонность я просто не хочу вдаваться.
Герцен придал спору неожиданную остроту.
– Неужели же, – сказал он, – мы будим людей только для того, чтобы сказать им пустяки? Ведь есть же истины неопровержимые, как Эвклидова теорема или, если хочешь, как единство духа и материи.
– Я никогда не приму, – Грановский начал заикаться от волнения, – вашей сухой, холодной мысли о единстве материи и духа: с ней исчезает вера в бессмертие души. Может быть, вам этого и не надобно, но я слишком много схоронил, чтобы поступиться этой верой. – Он приостановился, прежде чем закончил: – Личное бессмертие мне необходимо!
– Славно было бы жить на свете, – отвечал Герцен, – если бы все, что кому надобно, было бы тут как тут, как бывает в сказке.
– Подумай, Грановский, – вмешался Огарев. – ты бежишь от истины только потому, что пугаешься ее. Но душа твоя не станет оттого бессмертной.
Грановский встал, намереваясь кончить спор.
– Послушайте, – сказал он, – вы меня искренне обяжете, если никогда не будете говорить со мной об этих предметах.
– Изволь! – согласился Герцен.
Огарев промолчал. Разрыв становился непререкаемым фактом. «Мы опять одни», – словно бы сказали взгляды, которыми обменялись Герцен и Огарев.
Герцену было тяжело так, будто умер кто-то из близких. Впрочем, он еще раз убедился: в дружеских отношениях тождество основных убеждений необходимо. Этого тождества не могло быть между сторонниками материализма и идеалистом Грановским. Они неминуемо должны были столкнуться во всех оценках. Идея переворота в общественных отношениях не вызывала у Грановского ни малейших симпатий. Социализм он называл болезнью века, которая грозит гибелью культуры. Профессор-просветитель не понимал и боялся политической борьбы.
– Наши славяне, либералы, социалисты, – говорил он, – едва ли кому-нибудь принесут вред или пользу.
Грановский всходил на университетскую кафедру и свято верил, что семена добра, посеянные им, одолеют плевелы, которыми полнится русская жизнь. А плевелы поднимались все выше и выше…
– Нет, не мы виноваты в том, что не можем оставаться близкими, – говорила мужу Наташа Герцен. – Но мне дороже всего жажда истины, как бы ни было больно расставаться с призраками. Возраст для нас с тобой такой пришел, что ли?
– Дай бог и в старости ни в чем не уступать, если дело коснется истины.
До Александра Ивановича дошел слух из Петербурга, что редактор-издатель «Отечественных записок» нашел молодого критика, который будет не чета исписавшемуся Белинскому. Напрасно писал Герцен Краевскому, убеждая его вернуть Белинского. Краевский почувствовал себя хозяином в журнале. Ничего доброго ждать от этого не приходилось. Имя молодого критика, Валериана Николаевича Майкова, представляло полную загадку. Да и кто мог заменить Белинского?
В журналах воцарилось летнее затишье…
В это время и раздался на Руси голос Гоголя. Автор «Мертвых душ» пребывал в постоянных разъездах. Только бы сделать всю жизнь беспрерывной дорогой и нигде не останавливаться иначе как на ночлег или для минутного отдохновения…
Статья, присланная Гоголем из-за границы, называлась: «Об Одиссее», переводимой Жуковским. Статью немедленно напечатал в Петербурге Плетнев; в Москве она появилась и в «Москвитянине» и в «Московских ведомостях».
В торжественно-приподнятом стиле Гоголь объявлял, что появление русского перевода «Одиссеи» произведет эпоху. Именно в нынешнее время, когда повсюду стал слышаться голос неудовольствия человеческого на все, что ни есть на свете, – на порядок вещей, на время, на самого себя, именно в это время, утверждал Гоголь, в патриархальной «Одиссее» услышит сильный упрек себе девятнадцатый век.
Автор «Мертвых душ», от которого нетерпеливо ждали обещанного продолжения поэмы, звал соотечественников в патриархальные времена. Он советовал сделать чтение «Одиссеи» всеобщим и всенародным. Гоголь утверждал, что нынешние обстоятельства как будто нарочно сложились так, чтобы сделать появление «Одиссеи» в России почти необходимым.
В литературе, утверждал Гоголь, как и во всем, охлаждение. Как очаровываться, так и разочаровываться устали и перестали. Только одни задние чтецы, привыкшие держаться за хвосты журнальных вождей, еще кое-что перечитывают, не замечая в простодушии, что козлы, их предводившие, давно уже остановились в раздумье, не зная сами, куда повести заблудшие стада свои. Критика устала и запуталась от разборов загадочных произведений новейшей школы литературы; критики с горя бросились в сторону и, уклонившись от вопросов литературных, понесли дичь…