Впереди идущие
Шрифт:
Александр Иванович пишет, не поднимая головы, – перо не успевает за мыслью. Да и не к чему ему отрываться от рукописи. В кабинете нет, как бывало, Наташи. А может быть, вьюга-ведьма, разыгравшись, гукает в печную трубу: «Нет на свете никакой любви, нетути!»
Сотворить бы Наташе, как в прежние годы, молитву, но и молитвы теперь нет. Вместе с Александром ушла она от наивной девичьей веры. А новая вера в свободного человека тоже разбилась.
В комнату неслышно вошел Александр Иванович:
– Не спишь, Наташа?
– Не спится… – Посмотрела на мужа долгим взглядом. – Помнишь, когда ты привез меня ко Владимир, мы проговорили всю ночь…
– А утром тебе прислали розы. Помнишь?
– Да, розы… – повторяет Наташа и задумывается. – Ты опять из-за меня оторвался от работы. Ну, ступай, я не хочу тебе мешать.
И опять допоздна горит свет в кабинете Александра Ивановича. Без остановки бежит по бумаге перо. Горе вам, цеховые ученые, покорные слуги предрассудков!
Но кто же он такой, этот цеховый ученый? Это величайший недоросль между людьми. Такой ученый теряет даже первый признак, отличающий человека от животного; он боится людей, он отвык от живого слова. Такие ученые – это чиновники, это бюрократия науки, ее писцы, столоначальники, регистраторы. Искалеченные сами, они калечат юношей, вступающих в науку. Юношей вталкивают в бесконечные и бесполезные споры; бедняги мало-помалу забывают все живые интересы, расстаются с людьми и современностью; они привыкают говорить и писать напыщенным и тяжелым языком касты, считают достойными внимания только те события, которые случились за восемьсот лет.
Когда Герцен уезжал из дома, Наташа приходила в кабинет, зажигала свечи, читала неразборчивые черновики.
Она всегда знала, что Александра ждет большое поприще. Слава богу, он снова работает. А она, устраненная из его жизни, больше не будет ему мешать. Наташа совсем не думает о себе, у нее нет будущего, только прошлое. Это прошлое и будет она хранить как святыню.
Погасит свечи и опять уйдет к себе. Но трудно, очень трудно жить прошлым. По какому-нибудь неотложному делу Наталья Александровна опять зайдет в мужнин кабинет, заглянет через плечо в его рукопись.
– Наташа!
Он возьмет ее руку и надолго задержит в своей. Рука у Наташи такая же холодная, как была когда-то, когда она пришла к нему, узнику, в Крутицкие казармы…
– Наташа!
А вместо того начинается мучительный разговор, и оба, обессиленные, никнут.
Однажды, заглянув в рукопись мужа, Наташа прочла знакомое имя: Гегель. Герцен коснулся Гегеля в той же статье, в которой завершал бой с цеховыми учеными. Не потому, конечно, что причислял к ним великого мыслителя. Но и на Гегеле ясно сказались приметы времени:
«Гегель часто, выведя начало, боится признаться во всех следствиях его и ищет не простого, естественного, само собой вытекающего результата, но еще чтобы он был в ладу с существующим…»
Так писал о властителе дум Европы русский отставной чиновник, самозванно ворвавшийся в царство философии. Александр Герцен увидел смелость философских посылок Гегеля и удивительную робость его выводов.
Герцен отвел Гегелю его историческое место и смело пошел к будущему. Пусть незваный и непрошеный пришел он в философию. Он послужит истинной науке, рождение которой предвидит.
Часть третья
Глава первая
У классной дамы московского института благородных девиц Марьи Васильевны Орловой есть заветная шкатулка, в которой хранит она драгоценности. Здесь нет ни золота, ни бриллиантов. Аккуратно сложены старые письма от институтских подруг. Разлетелись подруги по белу свету, повыходили замуж, обзавелись семьями, а ей, Мари, оставили восторженные письма. Вот, собственно, и все, что уцелело у Мари от юности.
Хранится с недавнего времени в заветной шкатулке еще список поэмы «Демон», присланный из Петербурга, и письмо, написанное той же рукой.
Перечитает Мари письмо, заглянет в «Демона» и надолго задумается: господи, что же в ее жизни произошло?
Смутно вспоминаются детские годы в отчем подмосковном доме. Отец ее, незадачливый сельский священнослужитель, водил излишне тесную дружбу с языческим богом Бахусом и за то был гоним духовным начальством.
Когда кончились для Марьи Васильевны годы учения, она стала мыкаться по барским домам в звании гувернантки. Хлеб, зарабатываемый собственным трудом, оказался не менее черствым, чем тот, который вкушала она в родительском доме. Судьба впервые улыбнулась ей, когда она получила место классной дамы в том самом институте, в котором когда-то рассталась, рыдая, с беспечными подругами.
Конечно, московский Александровский институт не шел в сравнение, скажем, с петербургским Смольным институтом, куда запросто ездили и император и императрица. В Смольном воспитуемые девицы считались между собою знатностью с большим знанием родословных. В московском институте питомицы набирались с бору да с сосенки. И начальницей в этом институте была не титулованная и кавалерственная статс-дама, а просто мадам Шарпио.
К мадам Шарпио заезжали гости – покровители просвещения. Но если гостем был даже сановник-звездоносец, то из отставных, живущих на покое в Белокаменной. Дамы, приезжая с визитом к начальнице института, рассказывали последние новости из петербургских сфер, но, увы, дошедшие до них из вторых или из третьих рук.
Мадам Шарпио восполняла досадные изъяны действительности строгим соблюдением этикета. Когда приезжали в институт почтенные особы, высокой честью для классных дам было приглашение к начальнице – разливать чай.
Марья Васильевна Орлова удостаивалась этой чести, быть может, чаще, чем другие.
Когда гости разъезжались, Марья Васильевна уходила в свою комнату, похожую на монастырскую келью; от уныло окрашенных казенных стен веяло сверкающей чистотой и холодом.
– Кто был у мадам Шарпио? О чем говорили? – нетерпеливо расспрашивала Марью Васильевну младшая сестра Аграфена, жившая при ней.
Аграфене Васильевне всегда казалось, что Мари принесет от начальницы удивительные, неслыханные новости, после чего переменится вся жизнь.
Вместо ответа Марья Васильевна снисходительно улыбалась и ласково гладила взбалмошную головку Аграфены.
Мари давно ничего не ждала. Чего ждать девице-бесприданнице, которой исполнилось – страшно сказать – тридцать лет! Правильные черты лица Мари приобрели чуть заметную суровость; на тонких губах стала реже появляться улыбка.
Будущее, казалось, не сулило Мари ни надежд, ни огорчений.
И вдруг… Впрочем, это случилось совсем не вдруг. У Мари была подруга, тоже мыкавшаяся в гувернантках. Брат подруги, студент Московского университета, дружил со многими молодыми людьми. Среди них был молодой человек, не то угрюмый, не то стеснительный, с редким именем Виссарион. Было известно, что Виссарион Белинский участвует в журналах; порой Мари приходилось о нем слышать и даже читать его статьи. Впрочем, все это не имело никакого отношения к тому миру, в котором жила Мари.
В этом мире все определялось расписанием уроков, дежурствами в классах и дортуарах, посещением церкви с воспитуемыми девицами да время от времени неотложной заботой о починке платья или башмаков. И вся жизнь в институте звала к нерушимому порядку. Только почему-то, когда Марья Васильевна разливала чай у мадам Шарпио, гости начальницы иногда казались ей нестерпимо скучными. Сама мадам Шарпио понятия не имела о том, в каких страстных порывах бесплодно сгорает, душа Мари, так ловко хозяйничающей за чайным столом.