Врата исхода нашего (девять страниц истории)
Шрифт:
Они к нам привыкли. Да-да, они привыкли к нам, люди в милицейской форме. К нашим протестам. К нашим демонстрациям и голодовкам. Это раньше они не знали, что с нами делать. Это раньше они нервничали и суматошились. Прошло время — накопился опыт. А с ним — уверенность. А с ней — безнаказанность.
Их стратегия — полное отсутствие внешней логики.
Мы бьемся, мы ломаем головы, пытаемся угадать тайный смысл происходящего, но это нам не удается. Нет законов, нет регламента, нет обнародованных правил. И отпускают часто не самого активного, и держат подолгу не самого им нужного, и нет в этом никакой закономерности. А главное — мы не знаем даже, кто решает нашу судьбу, где, на каком уровне.
Можно сражаться с ветряными мельницами, но нельзя сражаться с пустотой.
Они привыкли к нам, люди в милицейской форме, и мир, к сожалению, привыкает тоже.
«Да, вас не отпускают… Да, оставляют без работы… Да, сажают в тюрьму… Но ведь уезжают другие. И их много. Потерпите еще. Подождите. Придет и ваша очередь!»
Мы ждем.
Мы терпим.
Больше того: мы вытерпим.
Только матерям нашим, что волнуются за нас, не позавидуешь.
Да отцам нашим.
Да еще самим себе…
«Первые три года в отказе — это очень полезно. То, что я узнал, почувствовал, пережил — это большой опыт. Потом он уже не набирался. Все попробовал, все увидел… Но первые три года — в самый раз. Чтобы понять, что за свободу надо платить, и кто ее получил просто так, тот ее не ценит…»
«Это были уникальные годы в нашей жизни. Есть идея. Цель. Критическая ситуация. Ты живешь! Мне было приятно просыпаться по утрам. Мне предстояли дела ради моей цели! Я до сих пор не могу вписаться в привычную колею. Мне скучно…»
«Когда я получил разрешение, — вернее, через пару дней после этого, когда я уже осознал, что у меня есть разрешение, — я понял, что мои друзья, которые остаются, — они же в ужасном положении. И как я этого не осознавал раньше?.. И я теперь рад и счастлив, что я этого не понимал. Это был единственный способ выжить тогда. Если бы я осознал, насколько безнадежно мое положение, как бы я мог вытерпеть столько? Шесть, семь лет…»
«Смешной момент в Вене: все, кто приехал на этот сборный пункт за колючей проволокой, с охраной, они очень нервничали, они говорили, что это напоминает концлагерь и прочее… А моя мама сказала: «Интересные люди! Первый раз я нахожусь в безопасности, а им не нравится. Пусть, — говорит, — нас охраняют, и еще сильнее…»
И вот мы ждем.
Мы ждем, а время идет.
Время идет, и меняются ценности.
В первые месяцы мы суетимся, бегаем, достаем, покупаем, запасаем на будущее. В первые месяцы мы нервничаем и переживаем, что нельзя взять с собой это, нельзя вывезти то.
Но проходит год, и несущественное спадает с нас пустой шелухой.
Они ужесточают таможенные правила, а мы смеемся. Они запрещают к вывозу разные вещи, а мы хохочем.
Вещи! Ну, какое значение могут иметь вещи?! Пока они пропускают через таможню наши души, нам нечего беспокоиться.
Отпустите нас голыми, ради приличия — с фиговым листиком, и мы радостно побежим босыми ногами в Шереметьево.
Отпустите нас голыми!..
И отпускают.
Отпускают евреев из России.
Течет к вокзалам и аэропортам негустой ручеек.
Едут евреи, едут и едут, а мы остаемся! То ли в назидание, то ли в острастку…
Почему? Или и мы не евреи?
Мы ждем и надеемся. Надеемся и ждем.
По утрам мы бежим к почтовому ящику.
Мы заглядываем в его темное нутро в невозможной надежде на долгожданное известие, но там ничего нет. Ящик пуст. Ощущение такое, как у бегуна на низком старте. Ты присел, собрался, судья поднял стартовый пистолет, но почему-то не стреляет… Может, он ждет, когда ты расслабишься, чтобы от неожиданного выстрела сделать тебя заикой на всю жизнь или уложить на старте с разрывом сердца? А может, у него неисправный пистолет? Кто его знает…
По субботам мы идем к синагоге.
Синагога — это клуб, это единственное место, где можно узнать новости, выслушать невероятные слухи, утешиться, огорчиться и приободриться. Стоят отказники и только что подавшие, колеблющиеся и решившиеся, толкуют о своих делах под бдительным взором нескрывающихся агентов. Телефоны у всех отключены, на почту надежда слабая, несговорчивые телефонистки не соединяют с заграницей, и слухи — единственная связь с миром. О миротворце-президенте, о добряках сенаторах, о видах на мир, торговлю и урожай. И если носилось раньше над толпой евреев стоустое: «Киссинджер, Джексон… Джексон и Киссинджер», и миленькие еврейские девочки выговаривали с трудом своими пухлыми губками: «Джексон и Киссинджер… Киссинджер-Джексон…», то теперь уже носится над толпой: «Картер и Венс… Бжезинский и Картер…» На кого-то надо надеяться человеку, когда надеяться не на кого. Господи, как бы это могло быть трогательно, если бы не было так унизительно!
По непредусмотренным заранее дням мы едем в Шереметьево.
Уезжают наши друзья, исчезают навсегда старые знакомые и первые встречные, новые люди толкутся у синагоги. Не успел познакомиться, а уже пора прощаться. Не успел подружиться, а их уже нет.
А мы все прощаемся и прощаемся, и ходим на проводы, и пьем за здоровье водку, и бьем на счастье бокалы, и с увлечением таскаем на таможню чужие чемоданы, и машем привычно руками, и задираем головы вслед улетающим самолетам, и одиноко возвращаемся обратно из Шереметьева, из проклятого, заманчивого, недостижимого Шереметьева…
А мы все прощаемся и прощаемся» прощаемся и прощаемся…
Когда же, наконец, мы будем здороваться?!
Поздравьте меня еще раз!
Поздравьте меня! Я опять счастливый. У меня — новый юбилей. Два года ожиданий!
Ох, уж это счастье! Не успеешь выпроводить его за ворота, а оно уже лезет в окно. Ну, сколько можно?! Два года! Два года…
Два — это не пять, как у некоторых. При них я еще дилетант, щенок, недоносок.
Но два — это и не год, когда все серьезно, строго и тяжеловесно. Когда в голову лезут мысли о законе, справедливости, гуманизме.
Два года — это особая статья. Два — это еще печально. Два — это уже насмешливо. Грустно и весело. Больно и щекотно…
Короче, два года — это два года. Не больше, не меньше.
Не верите? Проверьте сами…
И сказала одна лифтерша другой, разматывая бесконечную нить шерстяного вязания:
— И куды она едет? Ну, куды?! С ребятенками! За самую границу! В этакую-то даль! Когда за пятьдесят верст от Москвы уже жрать нечего…
И пришел человек с разинутым ртом, роняя крупную собачью слюну, и сказал, давясь обильным языком:
— Слыхали про Сему? Нет, вы слыхали про Сему?!
— Мой Сема уже в Австралии. Очень хорошо устроился!
— У него свой дом, сад, машина, яхта, сенокосилка и два кенгуру.
— А зачем Семе кенгуру?
— Я знаю?! В Австралии так положено. Каждому еврею община выдает по два кенгуру. Чтобы не тосковал по России.
И закричал инженер-кандидат-доцент-доктор-профессор картавым нечеловеческим голосом на страже своей репутации-диссертации-квалификации-ассимиляции-презумпции-юрисдикции: