Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Воспоминания

Н. В. была смешливою моей

подругой гимназической (в двадцатом

она, эс-эр, погибла), вместе с ней

мы, помню, шли весенним Петроградом

в семнадцатом и встретили К. М.,

бегущего на частные уроки,

он нравился нам взрослостью и тем,

что беден был (повешен в Таганроге),

а Надя Ц. ждала нас у ворот

на Ковенском, откуда было близко

до цирка Чинизелли, где в тот год

шли митинги (погибла как троцкистка),

тогда она дружила с Колей У.,

который не политику, а пенье

любил (он в горло ранен был в Крыму,

попал в Париж, погиб в Сопротивленье),

нас Коля вместо митинга зазвал

к себе домой, высокое на диво

окно смотрело прямо на канал,

сестра его (умершая от тифа)

Ахматову читала наизусть,

а Боря К. смешил нас до упаду,

в глазах своих такую пряча грусть,

как будто он предвидел смерть в блокаду,

и до сих пор я помню тот закат,

жемчужный блеск уснувшего квартала,

потом за мной зашел мой старший брат

(расстрелянный в тридцать седьмом), светало…

«Как дома хорошо, – вернувшись из больницы…»

Как дома хорошо, – вернувшись из больницы,

Где друга навещал иль сам лежал с тоской

На пару, ощутишь по-новому; так птицы,

Наверное, к черте летят береговой.

Иначе надо жить, счастливей, энергичней,

Пронзительней в сто крат, опасней, горячей,

Привычный видеть мир в подсветке пограничной

И трепетных тенях больничных тех ночей,

Какой на всём лежит волшебный отблеск медный!

В опавшую листву завернуты ежи,

Многоразлучный мир древесный, многодетный.

Иначе надо жить, не знаю как, – скажи!

Летит на яркий свет мучительное слово,

Добытое в огне и горечи земной.

Жить надо… – в дневнике есть запись у Толстого, —

Как если б умирал ребенок за стеной.

Жить надо на краю… чего? Беды, обрыва,

Отчаянья, любви, всё время этот край

Держа перед собой, мучительно, пытливо,

Жить надо… не могу так жить, не принуждай!

И в скверике под вязом…

Бог, если хочешь знать, не в церкви грубой той

С подсвеченным ее резным иконостасом,

А там, где ты о нем подумал, – над строкой

Любимого стиха, и в скверике под вязом,

И в море под звездой, тем более – в тени

Клинических палат с их бредом и бинтами.

И может быть, ему милее наши дни,

Чем пыл священный тот, – ведь он менялся с нами.

Бог – это то, что мы подумали о нем,

С чем кинулись к нему, о чем его спросили.

Он в лед ввергает нас, и держит над огнем,

И быстрой рад езде в ночном автомобиле,

И может быть, живет он нашей добротой

И гибнет в нашем зле, по-прежнему кромешном.

Мелькнула, вся в огнях, – не в церкви грубой той,

Не только в церкви той, хотя и в ней, конечно.

Старуха, что во тьме поклоны бьет ему,

Пускай к себе домой вернется в умиленье.

Но пусть и я строку заветную прижму

К груди, пусть и меня заденет шелестенье

Листвы, да обрету покой на полчаса

И в грозный образ тот, что вылеплен во мраке,

Внесу две-три черты, которым небеса,

Быть может, как теплу сочувствуют и влаге.

«Трагедия легка: убьют или погубят…»

Трагедия легка: убьют или погубят —

Искуплен будет мрак прозреньем и слезой.

Я драм боюсь, Эсхил. Со всех сторон обступят,

Обхватят, оплетут, как цепкою лозой,

Безвыходные сны, бесстыдные невзгоды,

Бессмертная латынь рецептов и микстур,

Придет грузотакси, разъезды и разводы,

Потупится сосед, остряк и балагур.

Гуляет во дворе старик с больным ребенком,

И жимолость им вслед пушистая шумит.

Что ж, лучше б алкашом он был или подонком?

Всех бед не перечесть, не высказать обид.

Есть ужасы, что нам, должно быть, и не снились.

Под шторку на окне просунутся лучи.

Ты спишь? Не за тебя ль в соседней расплатились

Квартире толчеей и криками в ночи?

«Скорей соринка, чем жучок. Полусоринка…»

Скорей соринка, чем жучок. Полусоринка,

Полужучок. Но как у нас из-под руки

Стремглав она бежит! Вот пауза, заминка.

Вот снова мелкий бег, зигзаги и рывки.

И можно ль не бежать, и можно ль не бояться?

Страх – вот что всех иных, священных чувств древней.

Не помню, кто бежал так, бросив щит, – Гораций?

Соринкой лучше быть: поди ее прибей!

Жучок, товарищ мой, зазорный брат забытый,

Засунутый бог весть в какую пыль, сухой,

Запуганный, – задет слепой твоей обидой,

Что вижу? Голый страх, защитный страх живой.

Не память, не любовь, не жажда приключений

Роднит живущих нас, на поиски добра,

А страх, бессмертный страх… Тем храбрость драгоценней!

Соринка, стать жучком решившись, так храбра.

«Надгробие. Пирующий этруск…»

Надгробие. Пирующий этруск.

Под локтем две тяжелые подушки,

Две плоские, как если бы моллюск

Из плотных створок выполз для просушки

И с чашею вина застыл в руке,

Задумавшись над жизнью, полуголый…

Что видит он, печальный, вдалеке:

Дом, детство, затененный дворик школы?

Иль смотрит он в грядущее, но там

Не видит нас, внимательных, – еще бы! —

Доступно человеческим глазам

Лишь прошлое, и всё же, крутолобый,

Он чувствует, что смотрят на него

Из будущего, и, отставив чашу,

Как звездный свет, соседа своего

Не слушая, вбирает жалость нашу.

«Он, о себе говоривший, что крупного плана…»

Он, о себе говоривший, что крупного плана

Видеть не может без слез на экране, – шутя

Это сказал, – всё равно, даже хвостик барана

Маленький, толстый, тем более – струи дождя,

В фильме как будто бегущие вскачь, и малина,

Белые, острые, цепкие листья ее,

Взгляд человеческий, женское платье, овчина

Желтая, жесткая, жаркая, просто тряпье

Или репейник, тем более – цепкая дверца

Автомобильная, кто обращается с ней

Так осмотрительно? – щелкнула, – екнуло сердце,

К псковскому поезду! – потные лица детей,

Он, замороченный лефовскими остряками,

С ними не спевшийся, хоть и пристегнутый к ним, —

Как на экране глаза голубеют белками!

Нет, кроме шуток, и Бог, если есть, – нелюдим,

Полка вагонная, плащ, на крючок аккуратно

Кем-то повешенный, кажется, нет ничего

Будничней, господи, жилки венозные, пятна

Старческих рук, это счастье смертельно, громадно,

Весь он в слезах – и не надо смотреть на него!

«Ты не права – тем хуже для меня…»

Ты не права – тем хуже для меня.

Чем лучше женщина, тем ссора с ней громадней.

Что удивительно: ни ум, как бы родня

Мужскому, прочному, ни искренность, без задней

Подпольной мысли злой, – ничто не в помощь ей.

Неутолимое страданье

В глазах и логика, чем четче и стройней,

Что вся построена на ложном основанье.

Постройка шаткая возведена тоской

И болью, – высится, бесслезная громада.

Прижмись щекой

К ней, уступи во всём, проси забыть, – так надо.

Лишь поцелуями, нет, собственной вины,

Несуществующей, признанием – добиться

Прощенья можем мы. О, дщери и сыны

Ветхозаветные, сейчас могла б страница

Помочь волшебная, всё знающая, – жаль,

Что нет заветной под рукою.

Не плачь. Мы справимся. Люблю тебя я. Вдаль

Смотрю. Люблю тебя. С печалью вековою.

«Как писал Катулл, пропадает голос…»

Как писал Катулл, пропадает голос,

Отлетает слух, изменяет зренье

Рядом с той, чья речь и волшебный образ

Так и этак тешат нас в отдаленье.

Помню, помню томление это, склонность

Видеть всё в искаженном, слепящем свете.

Не любовь, Катулл, это, а влюбленность.

Наш поэт даже книгу назвал так: «Сети».

Лет до тридцати пяти повторяем формы

Головастиков-греков и римлян-рыбок.

Помню, помню, из рук получаем корм мы,

Примеряем к себе беглый блеск улыбок.

Ненавидим и любим. Как это больно!

И прекрасных чудовищ в уме рисуем.

О, дожить до любви! Видеть всё. Невольно

Слышать всё, мешая речь с поцелуем.

«Звон и шум, – писал ты, – в ушах заглохших,

И затмились очи ночною тенью…»

О, дожить до любви! До великих новшеств!

Пищу слуху давать и работу – зренью.

«Размашистый совхоз Темрюкского района…»

Размашистый совхоз Темрюкского района,

Пшеничные поля да пыльный виноград.

Кто б думал, что найдут при вспашке Аполлона?

Кто жил здесь двадцать пять веков тому назад?

Надгробие – солдат в коринфском шлеме чудном,

Сначала тракторист решил, что это клад…

Азовская жара с отливом изумрудным,

Кто б думал, что и ты в волшебный встанешь ряд?

Однажды я сидел в гостях у старой тетки

Моей жены, пил чай из чашки голубой,

Старушечья слеза и слабый голос кроткий,

Но выяснилось вдруг из реплики сухой,

Что это про нее, про девочку в зеленом,

Представьте, кушаке написано в стихах

У Анненского… Как! Мы рядом с «Аполлоном»,

Вблизи шарманки той, от скрипки в двух шагах!

«Увидеть то, чего не видел никогда…»

Увидеть то, чего не видел никогда, —

Креветок, например, на топком мелководье.

Ты, жизнь, полна чудес, как мелкая вода,

Жирны твои пески, густы твои угодья.

От гибких этих тел, похожих на письмо

Китайское, в шипах и прутиках, есть прок ли?

Не стоит унывать. Проходит всё само.

Креветка, странный знак, почти что иероглиф.

Какие-то усы, как удочки; клешни,

Как веточки; бог весть, что делать с этим хламом!

Не стоит унывать. Забудь, рукой махни.

И жизнь не придает значенья нашим драмам.

Ей, плещущейся, ей, текущей через край,

Так весело рачков качать на скользком ложе,

И мало ли, что ты не веришь в вечный май:

Креветок до сих пор ведь ты не видел тоже!

Как цепкий Ци Бай-ши с железной бородой

В ползучих завитках, как проволока грубой,

Стоять бы целый день над мелкою водой,

Готовой, как беда, совсем сойти на убыль.

Поделиться с друзьями: