Временное правительство
Шрифт:
Те, кто были на так называемом Государственном совещании в Большом московском театре, в августе 1917 г., конечно, не забыли выступлений Керенского, -- первого, которым началось совещание, и последнего, которым оно закончилось. На тех, кто здесь видел или слышал его впервые, он произвел удручающее и отталкивающее впечатление. То, что он говорил, не было спокойной и веской речью государственного человека, а сплошным истерическим воплем психопата, обуянного манией величия. Чувствовалось напряженное, доведенное до последней степени желание произвести впечатление, импонировать. Во второй -- заключительной -- речи он, по-видимому, совершенно потерял самообладание и наговорил такой чепухи, которую пришлось тщательно вытравлять из стенограммы. До самого конца он совершенно не отдавал себе отчета в положении. За четыре-пять дней до октябрьского большевистского восстания, в одно из наших свиданий в Зимнем дворце, я его прямо спросил, как он относится к возможности большевистского выступления, о котором тогда все говорили. "Я был бы готов отслужить молебен, чтобы такое выступление произошло", -- ответил он мне. "А уверены ли вы, что сможете с ним справиться?" -- "У меня больше сил, чем нужно. Они будут раздавлены окончательно".
Единственная страница из всей печальной истории пребывания Керенского у власти, дающая возможность смягчить общее суждение о нем, -- это его роль в деле последнего нашего наступления (18 июня16). В своей речи на Московском совещании я указал на эту роль в выражениях, быть может, даже преувеличенных. Но несомненно, что в этом случае в Керенском проявилось подлинное горение, блеснул патриотический энтузиазм,-- увы! слишком поздно...
Чрезвычайно любопытно было отношение Керенского к Исполнительному комитету Совета рабочих и солдатских депутатов. Он искренно считал, что Временное правительство обладает верховной властью и что Исполнительный комитет не вправе вмешиваться в его деятельность. Он относился с враждой и презрением к Стеклову-Нахамкесу, который в течение первого месяца был porte-parole {Глашатаем (фр.).} Исполнительного комитета в заседаниях Временного правительства и контактной комиссии. Нередко после конца заседания и в а parte {Особенности (фр.).} во время заседания он негодовал на слишком большую мягкость кн. Львова в обращении с Стекловым. Но сам он решительно избегал полемики с ним, ни разу не попытался отстоять позицию Временного правительства. Он все как-то лавировал, все как-то хотел сохранить какое-то свое особенное положение "заложника демократии" -- положение фальшивое по существу и ставившее Временное правительство в очень большое затруднение.
Мои личные отношения с Керенским пережили несколько стадий. В самом начале, при моем вступлении в должность управляющего делами, он чувствовал ко мне большое недоверие. Ему, по-видимому, казалось, что я усиливаю чисто-кадетский элемент во Вр. Правительстве, и он старался мне помешать играть какую-либо политическую роль. Я отлично сознавал, что всякая попытка с моей стороны принять участие в обсуждении того или другого вопроса, хотя бы в закрытых заседаниях Вр. Правительства, вызовет резкий протест со стороны Керенского, -- во имя прерогатив Вр. Правительства -- и поставит меня в крайне неудобное положение. В сущности говоря, именно благодаря присутствию Керенского, моя роль оказалась настолько несоответствующей тому, что я ожидал, что на первых же порах у меня возник вопрос, оставаться ли мне на моем посту? И если я на этот вопрос не ответил сразу отрицательно и ушел только тогда, когда произошел первый кризис и состав Вр. Правительства, с уходом Милюкова (и Гучкова), пополнился Черновым, Церетели, Скобелевым и Пешехоновым, то поступил я так исключительно в интересах дела, которое хотел оставить вполне налаженным и устроенным. Впоследствии, когда Керенский убедился, что я не питаю никаких личных замыслов, он изменил свое отношение. Это выразилось не только в сделанных мне предложениях занять министерский пост, но и во всем характере личного обращения. Наконец, в самое последнее время, Керенский пытался через меня влиять на партию народной свободы и получить ее поддержку в Совете российской республики. Об этом я скажу ниже.
После всего сказанного, едва ли кто заподозрит меня в пристрасти, если я все-таки не могу присоединиться к тому потоку хулы и анафематствования, которым теперь сопровождается всякое упоминание имени Керенского.
Я не стану отрицать, что он сыграл поистине роковую роль в истории русской революции, но произошло это потому, что бездарная, бессознательная бунтарская стихия случайно вознесла на неподходящую высоту недостаточно сильную личность. Худшее, что можно сказать о Керенском, касается оценки основных свойств его ума и характера. Но о нем можно повторить те слова, которые он недавно -- с таким изумительным отсутствием нравственного чутья и элементарного такта -- произнес по адресу Корнилова. "По-своему" он любил родину, -- он в самом деле горел революционным пафосом, -- и бывали случаи, когда из-под маски актера пробивалось подлинное чувство. Вспомним его речь о взбунтовавшихся рабах, его вопль отчаяния, когда он почуял ту пропасть, в которую влечет Россию разнузданная демагогия. Конечно, здесь не чувствовалось ни подлинной силы, ни ясных велений разума, но был какой-то искренний, хотя и бесплодный порыв. Керенский был в плену у своих бездарных друзей, у своего прошлого. Он органически не мог действовать прямо и смело, и, при всем его самомнении и самолюбии, у него не было той спокойной и непреклонной уверенности, которая свойственна действительно сильным людям. "Героического" в смысле Карлейля17 в нем не было решительно ничего. Самое черное пятно в его кратковременной карьере -- это история его отношений с Корниловым, но об ней я говорить не буду, так как знаю о ней только то, что общеизвестно.
К Керенскому мне придется еще не раз вернуться на протяжении моего рассказа. Покамест ограничиваюсь написанным и перехожу к другому лицу, на которого вся Россия возлагала такие колоссальные ожидания и которых он не оправдал.
Я знал кн. Г. Е. Львова со времени I Думы. Хотя он числился в рядах партии народной свободы, но я не помню, чтобы он принимал сколько-нибудь деятельное участие в партийной жизни, в заседаниях фракции или ЦК. Думаю, я не погрешу против истины, если скажу, что у него была репутация чистейшего и порядочнейшего человека, но не выдающейся политической силы... Как и все, я считал его отличным организатором, возлагал большие упования на его огромную популярность в земской России и в армии. Выше я уже упомянул о впечатлении, произведенном на меня первой встречей с кн. Львовым в Таврическом дворце, в день конструирования Временного правительства. Я бы сказал, что это впечатление было пророческое. Правда, в ближайшие дни кн. Львов внешне преобразился, загорелся какой-то лихорадочной энергией и, как мне казалось, -- по крайней мере в первое время -- какой-то верой в возможность устроить Россию.
Задача министра-председателя в первом Временном правительстве была, действительно, очень трудна. Она требовала величайшего такта, уменья подчинять себе людей, объединять их, руководить ими. И, прежде всего, она требовала строго определенного, систематически осуществляемого плана. В первые, дни после переворота авторитет Временного правительства и самого Львова стоял очень высоко. Надо было воспользоваться этим обстоятельством, прежде всего для укрепления и усиления власти. Надо было понять, что все разлагающие силы наготове начать свою разрушительную работу, пользуясь тем колоссальным переворотом в психологии масс, которым не мог не сопровождаться политический переворот, так совершенный и так развернувшийся. Надо было уметь найти энергичных и авторитетных сотрудников и либо самому отдаться всецело министерству внутренних дел, либо -- раз оказывалось невозможным по-настоящему совмещать обязанности министра внутренних дел с ролью премьера -- найти для первой должности настоящего заместителя.
Я не хочу сказать ничего пренебрежительного, а тем паче дурного о Д. М. Щепкине или о кн. С. Д. Урусове18, но я думаю, что от них трудно было ожидать того, чего не мог дать сам кн. Львов. Щепкин -- добросовестнейший и трудолюбивейший работник, прекрасный человек, полный энергии. Но он не мог импонировать ни опытом, ни общественным авторитетом, ни личной своей индивидуальностью, -- сам это прекрасно сознавал и в самостоятельных действиях был парализован этим сознанием. Кн. Урусов, видимо, совершенно, растерялся в новой обстановке, плохо ориентировался, чувствовал себя совершенно не на месте. Как-никак вся его бюрократическая карьера протекла в условиях, радикально противоположных тем, в которых он очутился. И он прошел какой-то бледной тенью, тоже одушевленной самыми лучшими намерениями, но бессильный их осуществить. И он смог бы быть помощником и исполнителем, но нельзя было от него ожидать решимости, инициативы, творчества.
То обстоятельство, что министерство внутренних дел -- другими словами, все управление, вся полиция – - осталось совершенно неорганизованным, сыграло очень большую роль в общем процессе разложения России. В первое время была какая-то странная вера, что все как-то само собою образуется и пойдет правильным, организованным путем. Подобно тому, как идеализировали революцию ("великая", "бескровная"), идеализировали и население. Имели, например, наивность думать, что огромная столица, со своими подонками, со всегда готовыми к выступлению порочными и преступными элементами, может существовать без полиции или же с такими безобразными и нелепыми суррогатами, как импровизированная, щедро оплачиваемая милиция, в которую записывались профессиональные воры и беглые арестанты. Всероссийский поход против городовых и жандармов очень быстро привел к своему естественному последствию. Аппарат, хоть кое-как, хоть слабо, но все же работавший, был разбит вдребезги. И постепенно в Петербурге и Москве начала развиваться анархия. Рост ее сразу страшно увеличился после большевистского переворота. Но сам переворот стал возможным и таким удобоисполнимым только потому, что исчезло сознание существования власти, готовой решительно отстаивать и охранять гражданский порядок.
Было бы, конечно, в высшей степени несправедливо возлагать всю ответственность за совершившееся на кн. Львова. Но одно должно сказать, как бы сурово не звучал такой приговор: кн. Львов не только не сделал, но даже не попытался сделать что-нибудь для противодействия все растущему разложению. Он сидел на козлах, но даже не пробовал собрать вожжи. Сколько я пережил мучительных заседаний, в которых с какою-то неумолимой ясностью выступали наружу все бессилие Временного правительства, разноголосица, внутренняя несогласованность, глухая и явная вражда одних к другим, и я не помню ни одного случая, когда бы раздался со стороны министра-председателя властный призыв, когда бы он высказался решительно и определенно. При всем том кн. Львов был осаждаем буквально с утра до вечера. Беспрерывно несся поток срочных телеграмм со всех концов России с требованиями указаний, разъяснений, немедленного осуществления безотлагательных мер. К Львову обращались по всевозможным поводам, серьезным и пустым, -- как к главе правительства и как к министру внутренних дел, -- беспрерывно вызывали его по телефону, приезжали к нему в министерство и в Мариинский дворец. Первоначально я пытался установить час для ежедневного своего доклада и получения всех нужных указаний, но очень скоро убедился, что эти попытки совершенно тщетны, а в редких случаях, когда их удавалось осуществлять, они оказывались и совершенно бесполезными. Никогда не случалось получить от него твердого, определенного решения -- скорее всего он склонен бывал согласиться с тем решением, которое ему предлагали. Я бы сказал, что он был воплощением пассивности. Не знаю, было ли это сознательной политикой или результатом ощущения своего бессилия, но казалось иногда, что у Львова какая-то мистическая вера, что все образуется как-то само собой. А в иные моменты мне казалось, что у него совершенно безнадежное отношение к событиям, что он весь проникнут сознанием невозможности повлиять на их ход, что им владеет фатализм и что он только для внешности продолжает играть ту роль, которая -- помимо всякого с его стороны желания и стремления -- выпала на его долю.
В избрании Львова для занятия должности министра-председателя и в отстранении Родзянко деятельную роль сыграл Милюков, и мне пришлось впоследствии слышать от П. Н., что он нередко ставил себе мучительный вопрос, не было ли бы лучше, если бы Львова оставили в покое и поставили Родзянко, человека, во всяком случае, способного действовать решительно и смело, имеющего свое мнение и умеющего на нем настаивать.
Тяжелое впечатление производило на меня и отношение кн. Львова к Керенскому. Мои помощники по канцелярии нередко им возмущались, усматривая в нем недостаточное сознание своего достоинства как главы правительства. Часто было похоже на какое-то робкое заискивание. Конечно, здесь не было никаких личных мотивов. У кн. Львова абсолютно они отсутствовали, он чужд был честолюбия и никогда не цеплялся за власть. Я думаю, он был глубоко счастлив в тот день, когда освободился от ее бремени. Тем удивительнее, что он не умел использовать тот нравственный авторитет, с которым он пришел к власти. Тоном власть имеющего говорил во Временном правительстве не он, а Керенский...
В естественной последовательности мне приходится теперь говорить о Гучкове, -- но это мне всего труднее.
Прежде всего, я очень мало мог наблюдать Гучкова в составе Временного правительства. Значительную часть времени он отсутствовал, занятый поездками на фронт и в Ставку. Потом -- в середине апреля -- он хворал. Но главное: во все время его пребывания в должности военного и морского министра он был для внешнего наблюдателя почти непроницаем. Теперь, оглядываясь назад на это безумное время, я склонен думать, что Гучков с самого начала в глубине души считал дело проигранным и оставался только par acquit de conscience {Для очистки совести (фр).}. Во всяком случае, ни у кого не звучала с такой силой, как у него, нота глубокого разочарования и скептицизма, поскольку вопрос шел об армии и флоте. Когда он начинал говорить своим негромким и мягким голосом, смотря куда-то в пространство слегка косыми глазами, меня охватывала жуть, сознание какой-то полной безнадежности. Все казалось обреченным.