Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Время Бояна

Сычёва Лидия

Шрифт:

— Пожалуйста:

Как подарок запоздалый Ощутима мной зима — Я люблю её сначала Неуверенный размах.

— Звучит слово «зима» и у нас сразу же возникает картина — это время года может быть буйным, тихим, метельным, солнечным — в общем, это довольно спокойное, неопределенное слово. А «размах» — такое сильное слово, да еще кончается на «ах», и он «съел» эту рифму. Ту тихость, ту созерцательную интеллигентность он словом «размах» приколотил, и получилось так, что он стукнул огромной кувалдой по соломенной шляпе. Ощущения-то у него нормальные, он хотел написать, что зима только начинается, что она покажет потом свою силу, а сейчас она делает как бы разбег, взрослеет на его глазах, вот он что хотел сказать! А всё съел!

— Вторая строфа:

Хороша она испугом, Как начало грозных дел, — Перед всем безлесным кругом Даже ворон оробел.

— Это ничего. Ворон. «Перед всем безлесным кругом», — видимо, поэт видит поляну, она очертилась снегом… Что-то блоковско-фетовское.

— И заключительная строфа:

Но сильней всего непрочно — Выпуклых голубизна — Полукруглый лед височный Речек, бающих без сна…

— Но сильней всего непрочно — это очень плохо. «Богатырь я, богатырь — туберкулезный». Тогда уж оставь или «сильней всего», или «непрочно». Это всё равно что две кобры бросить друг на дружку — взаимоуничтожение слов. В распахнутую дверь ко мне вошел стройный горбун, — я ж не могу так сказать! Здесь — отсутствие понимания художественно-психологической несопричастности слов друг другу. Как монтажники говорят — нестыковки. Он ставит на конец стиха — слово «непрочно», и получается «но сильней всего непрочно» — путаница.

— «Выпуклых голубизна…»

— И это плохо. Дальше он объяснит, но у читателя сразу недоумение — чего «выпуклых голубизна»? Глаз? Существительное ведь далеко!

— «Полукруглый лед височный…»

— Во-первых, это очень непонятно, абстрактно, во-вторых, стихотворение написано не по наитию, а по неясным, идущим далеко-далеко, еще даже неподавшим своего голоса ощущениям. Поэт имеет на это право, но только он. А почему я должен пользоваться тем правом, которое он сам для себя не понял? Вот в чем дело! Всё ведь искренне здесь, мы видим мятущегося поэта, а картины нет! Потом, соединение «непрочно — височным». Тут много от человека деталей, а сам он нагнетает природу. Несовместимость, я бы так сказал, на языке огрубления — росы и пота. И в результате — отвращение.

Человек-то он хороший, очень порядочный и честный по-своему, стремился к русской стихии. Стихии интеллигентно управляемой, красивой и летящей. Ну, как скакун, допустим, выдрессированный.

Я знаю, как он погибал, Борис Ручьев мне рассказал. Подбежали к нему, к Ручьеву, заключенные, говорят: иди, там твой поэт умирает. Зона общая, но в помещениях они были разных. Когда Ручьев пришел, Мандельштам лежал на нарах один. Кость и кость — до того исхудавший! Он уже умирал, и просил пить. Несколько минут еще прожил. И Ручьев мне рассказывал: «Я, — говорит, — Валя, нашел пятаки и по русскому обычаю перекрестил его, глаза ему закрыл и положил на них монеты».

Ручьев человек был очень честный. Он мне говорит: «Я не могу писать, — в нем страх еще очень жил — представьте, двадцать лет отмолчал, — а ты будешь седым, расскажешь». Хорошо, говорю. Я слушал его воспоминания, переживал страшно. Ручьев тепло о нем говорил. Но поэт Мандельштам слабый…

— Давайте всё-таки еще одно стихотворение посмотрим.

После полуночи сердце ворует Прямо из рук запрещенную тишь. Тихо живет — хорошо озорует, Любишь — не любишь — ни с чем не сравнишь…

— Хорошо!

— Любишь — не любишь, поймешь — не поймаешь… Не потому ль, как подкидыш, дрожишь, Что пополуночи сердце пирует, Взяв на прикус серебристую мышь?

— Ну всё испохабил! Взял мышь — и ешь, не обязательно угощать всех! Первая строфа хорошая, но «подкидыш, дрожишь» — это плохо. Многие интерсочинители — поэты, прозаики, критики — лишены русской опрятности. Я с юности это понимал. Там, где русский человек обойдет, русскоязычный литератор обязательно скажет об этой «краске»! Это, видимо, вызвано тем, что у них отношение к сковороде, к зарезанному поросёнку, к быту совершенно другое, чем у нас. Все стихи, посвященные любви, в русской поэзии настолько чисты, будто серебро вынутое из какого-то состава, который еще и серебро очищает! Вот какие стихи у нас! Даже мат: «Что ж ты смотришь так синими брызгами, или в морду хошь?» — Есенин говорит, — это у него хулиганские стихи, специально написанные разгневанным поэтом, а грязи в них нет! А прочитанные стихи лиричные, любимой посвящены, и все в грязи! Такое впечатление, что поэт неряшлив, небрит, и не успел умыться даже. Вы не согласны?

— Я согласна, я просто удивляюсь какой у вас абсолютный поэтический слух! Это невозможно приобрести, с этим надо родиться.

— Да, мне это говорили всё время, когда я начинал писать и еще не печатался даже. Первый мой учитель был Александр Яковлевич Гольдберг, еврей, который знал Мандельштама, и он мне говорил: «У Сорокина абсолютный поэтический слух, абсолютный вкус к слову!» Ну, а что, как меня опровергнешь? Это всё равно что вы меня пригласите в гости: «Я вас жду, картошки наварила», — а я приду, она сырая, недоваренная. Он же загубил стихотворение — «мышь в зубах держу»! Может быть, в пустыне Синая это и нормально смотрится — вышел «эпик», держит мышь в зубах. А у нас это не пройдет… Ещё одно стихотворение прочтите, и всё — много чести ему.

— Хорошо.

Ночь на дворе. Барская лжа: После меня хоть потоп. Что же потом? Хрип горожан И толкотня в гардероб. Бал-маскарад. Век-волкодав. Так затверди ж назубок: Шапку в рукав, шапкой в рукав — И да хранит тебя Бог!

— Это, видимо, Новым годом навеяно, но текст разорванный, отрывочный, который он решил склеить. Стихотворение — бесстрастное, написано только бездельем и величайшим напряжением ума.

— Пожалуй, вы правы. Виктор Шкловский писал в воспоминаниях: «По дому, закинув голову, ходил Осип Мандельштам. Он пишет стихи на людях. Читает строку за строкой днями. Стихи рождаются тяжелыми. Каждая строка отдельно».

— Прав я не потому, что я прав! Вот Сергей Есин. Он говорит, допустим: «Я знаю! Я читал Иванова!» Он совершенно уверен в том, что от Москвы и аж до Пекина никто ни читал Иванова! Он говорит — он видит. Но поэт-то говорит так, что идущие за ним иногда видят даже больше, чем он говорит! Потому что он летит, как птица, которая сейчас над нами — она летит и нас видит, а за ней, может быть, тысячи человек следят! А Мандельштам не думает об этом. Толпа, очередь в гардероб. Какая очередь? Давайте будем гадать: семья большая на Новый год собралась, шляпа у них одна на всех, они её ищут, или это очередь в коридоре — все соседи хотят выйти на улицу, на новогоднюю ночь посмотреть… Что это такое, вообще?! Потом, в каждой строке — бытовщина. Кстати говоря, почти все, не прикипевшие кровью к России люди, такие. Он никак не раскинет крылья и не скажет — ах, какая необъятная моя Русь! Везде серебряная мышь им чудится, всё время у них теснота в стихах — их сжимает внутреннее чувство. И вот он говорит какими-то отрывочными фразами, как будто разломил карандаш и пуляет его в толпу.

Ну, а последнее, что я хочу сказать, Мандельштам — родной брат Пастернаку…

— Тогда я читаю вам лучшее, на мой взгляд, стихотворение Бориса Пастернака из сборника «Лирика».

— «Свеча горела…»?

— Нет, оно почему-то в эту книгу не включено… Называется стихотворение «Ночной ветер».

— Хорошо, хорошее название.

— Да, «Ночной ветер».

Стихли песни и пьяный галдеж. Завтра надо вставать спозаранок. В избах гаснут огни. Молодежь Разошлась по домам с погулянок. Только ветер бредет наугад Всё по той же заросшей тропинке, По которой с толпою ребят Восвояси он шел с вечеринки. Он за дверью поник головой. Он не любит ночных катавасий. Он бы кончить хотел мировой В споре с ночью свои несогласья. Перед ними — заборы садов. Оба спорят, не могут уняться. За разборами их неладов По дороге деревья толпятся.
Поделиться с друзьями: