Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

С другой стороны, невзирая на все, что можно было сказать о либеральном капитализме свободной конкуренции XIX и XX вв., монополия не утратила в нем своих прав. Она только приняла иную форму, целый ряд иных форм — от трестов и холдингов до знаменитых американских транснациональных корпораций [ТНК], которые за 60-е годы утроили число своих филиалов за границей. В 1973 г. 187 из них, обосновавшиеся по меньшей мере в пяти зарубежных странах [каждая], осуществляли «не только три четверти американских капиталовложений за границей, но также и половину экспорта США и треть всех продаж готовых изделий на американском рынке». На протяжении нескольких лет эти корпорации, обвинявшиеся в том, что, создавая промышленные производства за границей, они лишают рабочих мест трудящихся своей страны, способствуют дефициту платежного баланса и играют разрушительную роль в международной валютной спекуляции, в том числе и против доллара, были объектом расследований американского сената, но ныне они отнюдь не чувствуют себя от этого хуже. Они тоже «играют на любом столе»: конечно, на промышленном (инвестируя капиталы в странах с низкой заработной платой); непременно на финансовом, принимая во внимание вес краткосрочных свободных капиталов, какими они располагают («более чем вдвое превышающих резервы центральных банков и международных финансовых учреждений», так что движения 2 % их ликвидных средств может оказаться достаточно, чтобы вызвать где угодно острый денежный кризис, — и это по мнению самой комиссии американского сената); но также и на торговом: в 1971 г. в защиту ТНК утверждалось, что на них приходится 62 % экспорта Соединенных Штатов, в то время как они обеспечивали только 34 % их производства6.

Короче говоря, главной привилегией капитализма ныне, как и в прошлом, остается свобода выбора, — свобода, которая зависит одновременно от его господствующего социального положения, от веса его капиталов, от его способности делать займы, от его информационной сети и в неменьшей степени от тех связей, которые создают между членами могущественного меньшинства, как бы оно ни было разделено игрой конкуренции, ряд правил и форм соучастия. Поле деятельности капитализма, вне сомнения, намного расширилось, поскольку для него все секторы экономики хороши, особенно же широко он проник в производство. Но в конце концов, так же, как в прошлом, капитализм не охватывал всю торговую экономику, он и сегодня оставляет за пределами своего охвата значительные объемы деловой активности; он их предоставляет рыночной экономике, которая «крутится» сама по себе, инициативе мелких предприятий, упорству ремесленников и рабочих, смекалке простых людей. Капитализм «окопался» в имеющихся у него заповедных зонах: крупной спекуляции (биржевой и недвижимостью), крупных банках, крупном промышленном производстве (которому его вес и его организация оставляют немалую свободу в установлении цен), международной торговле; когда придется — но только в особых случаях, — в сельскохозяйственном производстве и даже на транспорте, например в виде судоходных компаний, которые благодаря использованию «флагов любезности»*GA ускользают от всякого налогообложения и которые позволили сколотить иные фантастические состояния. А коль скоро капитализм может выбирать, он способен в любой момент сменить курс: в этом секрет его живучести.

Разумеется, его способности к приспособлению, его подвижность, его воспроизводительная сила не защищают капитализм от любого риска. Во времена крупных кризисов немало капиталистов терпит неудачу, но другие выживают, а третьи утверждаются. Новые решения зачастую даже создаются помимо них; инновация не раз исходила с базового уровня. Но эти инновации почти автоматически оказываются в руках обладателей капиталов. И в конце концов появляется капитализм обновленный, зачастую усилившийся, столь же ретивый и эффективный, как и предшествовавший ему. Виконт д’Авенель удивлялся и в глубине души радовался тому, что богатство с течением времени переходит из одних рук в другие, так что в одном землевладении сменяют друг друга разные «породы» собственников7. Он был прав, но смены эти в конечном счете не упраздняли ни индивидуальное богатство, ни индивидуальную собственность. Именно это и происходило с капитализмом: изменяясь, он без конца сменял самого себя. Повторим относительно него то, что в 1784 г., после четвертой англо-голландской войны, говорил о коммерции Генри Хоуп, значительнейший из амстердамских деловых людей: «Она часто болеет, но никогда не умирает»8.

Общество охватывает все

Худшая из ошибок заключается еще в утверждении, будто капитализм— «экономическая система», и ничего более, в то время как он живет за счет общественного строя и, будучи соперником или соучастником, находится на равных (или почти на равных) с государством, персонажем настолько обременительным, насколько он только может быть, — и так бывало всегда. Капитализм извлекает также выгоду из всей той поддержки, какую оказывает прочности социального здания культура, ибо культура, неравным образом распределенная, пронизанная противоречивыми течениями, в конечном итоге, несмотря ни на что, отдает лучшее, что в ней есть, на поддержание существующего порядка. Он держит в своих руках господствующие классы, которые, защищая капитализм, защищают самих себя.

Какая же из этих разных социальных иерархий — денежных, государственных, культурных, — которые к тому же сталкивались и поддерживали друг друга, играла первые роли? Мы бы ответили, мы уже ответили: то одна, то другая.

Деловые люди охотно утверждают, будто ныне эта первая роль — за политикой, будто власть государства такова, что ни банки, ни крупный промышленный капитал в сравнении с нею ничего не значат. И вне сомнения, нет недостатка в серьезных обозревателях, говорящих о государстве-мастодонте, о государстве, которое все подавляет и лишает частный сектор, благодетельную свободу «новатора» их инициативы. Следовало бы-де заставить этого мастодонта вернуться в свое логово. Но с таким же успехом прочтете вы и противоположное, а именно будто экономика и капитал заполонили все, подавляют свободы личности. На самом же деле не будем заблуждаться по сему поводу: государство и капитал — или, во всяком случае, определенный капитал, капитал крупных фирм и монополий, — ныне, как и в прошлом, составляют хорошую пару, и второй из них на наших глазах успешно выпутывается из затруднительных положений. Как и в былые времена, он оставляет государству малодоходные или слишком дорогостоящие дела: дорожную инфраструктуру, коммуникации, армию, огромные затраты на образование и на научные исследования. Капитал оставил государству также и заботы об общественной гигиене, немалую долю тягот социального обеспечения. А главное — он беспардонно живет за счет милостей, льгот, помощи и щедрот государства— машины для сбора огромных денежных потоков, которые к ней стекаются и которые она перераспределяет, машины для того, чтобы тратить еще больше, чем она получает, и, следовательно, для того, чтобы заключать займы. Капитал никогда не бывает очень уж удален от этого воклюзского источника. «В противоположность мифу о предпринимательском призвании, которое якобы характеризует частный сектор и динамизм которого будто бы наталкивается на препятствие в виде деятельности правительства, поздний капитализм [т. е. сегодняшний, именуемый также «зрелым капитализмом»] находит в гамме частных действий государства средство обеспечить выживание всей системы»— конечно же, системы капиталистической. Я заимствую это соображение у итальянского экономиста Федерико Каффе 9, рассматривавшего довольно хорошо согласующиеся друг с другом труды Г. Оффе о современной Германии10 и Дж. О’Коннора о Соединенных Штатах, опубликованные в 1977 г.11 В конце концов «монополистический капитализм» (противопоставляемый Дж. О’Коннором «конкурентному сектору») процветает именно благодаря своим добрым отношениям, своему симбиозу с государством — распределителем налоговых привилегий (ради активизации священнейшего инвестиционного процесса), богатейших заказов, мер, шире открывающих капитализму внешние рынки. Так что, утверждает О’Коннор, «рост государственного сектора [включая и государственное призрение] необходим для расширения частной индустрии, особенно монополизированных отраслей промышленности». Между экономической властью и властью политической, «формально друг от друга отделенными, существует густая сеть неформальных отношений»12. Несомненно. Но согласие между капиталом и государством датируется не сегодняшним днем. Оно пронизывает столетия нового времени настолько, что всякий раз, как спотыкалось государство — Кастильское государство в 1557 г., монархическое государство во Франции в 1558 г., — мы видим, как капитализм ощущает удар.

Отношения капитализма с культурой еще более двусмысленны, ибо очень уж контрастны: культура образует одновременно и опору и противодействие, традицию и [ее] оспаривание. Правда, такое противодействие часто истощалось после самых сильных своих вспышек. В лютеровой Германии протесты против монополии крупных фирм Фуггеров, Вельзеров и прочих потерпели неудачу. Почти всегда культура вновь становилась защитницей существующего порядка, и капитализм извлекал из этого какую-то долю своей безопасности.

Еще сегодня нам говорят, что капитализм — это строй если и не лучший, то по крайней мере наименее дурной из всех, что он более эффективен, чем социалистическая система, совершенно не затрагивая при этом собственность, и что он поощряет личную инициативу (слава новатору Шумпетеру!). Аргументы в его пользу рассеиваются, как при артиллерийском огне по обширной зоне, ложась, по-видимому, даже далеко от цели. Так, коль скоро деньги образуют структуру явной несправедливости, любой тезис в пользу социального неравенства льет воду на эту мельницу. В 1920 г. Кейнс13 безоговорочно высказался за «неравенство в распределении богатств» — лучшее, по его мнению, средство увеличить накопление капиталов, необходимых для полнокровности экономической жизни. «Неравенства любого порядка суть явления естественные, к чему это отрицать?» — писала совсем недавно, 11 августа 1979 г., «Монд»14.

В этих спорах оружием может стать все — обращение как к Фюстель де Куланжу или Жоржу Дюмезилю, которые ничего поделать не могут, так и к Конраду Лоренцу15 или к какой-нибудь анафеме против Мишле (камушек в огород либералов). Напоминают о человеческой природе, каковая будто бы не умеет изменяться, и, значит, общество тоже неизменно: оно всегда было несправедливым, иерархизированным, построенным на неравенстве. История, таким образом, приходит на выручку. Не умер еще даже старый миф о «незримой руке», о рынке, который якобы все уладит сам по себе, лучше, чем могла бы это сделать какая бы то ни было человеческая воля. Миф этот учит, что «служить индивидуальному интересу — значит служить интересу общему», так что «предоставьте всему идти своим чередом — и пусть выигрывает лучший!». Америка опьянила себя лозунгом self made man (всяк сам своего состояния творец) — чести и примера для целой нации. Конечно, в таких удачах недостатка не было в Америке и в других странах; но помимо того, что честность не всегда бывала их сильной стороной, они были более редки, чем это утверждают. Зигмунд Даймонд16 даже забавлялся, определяя способы, какими в США так называемые self made men скрывали тот трамплин, которым им послужили семейные состояния, сколоченные за несколько поколений, совсем как европейские «буржуазные» состояния начиная с XV в.

Что, однако, исчезло, так это капиталистическая эйфория и чистая совесть раннего XIX в., а этот оборонительный язык был отчасти ответом на яростные нападки поднимавшегося социализма, примерно так же, как в XVI в. Контрреформация была ответом на Реформацию. Удары и удары ответные вполне логично следовали друг за другом. А так как все взаимосвязано, нарастающий кризис наших современных экономик и обществ предполагает глубокие культурные кризисы. Для того чтобы нас просветить на сей счет, имеется опыт 1968 г. Герберт Маркузе, ставший, сам того не желая, «первосвященником» этой революции, вполне имел право сказать (23 марта 1979 г.), что «глупо говорить о 1968 г. как о поражении» 17. События этого года потрясли все здание общества, сломали его привычки, ограничения, даже его примиренчество; социальная и семейная ткань осталась достаточно разорванной для того, чтобы создались — и на всех этажах общества — новые образы жизни. Именно в этом-то и заключалась подлинная культурная революция. С того времени капитализм, в самом сердце поруганного общества, находится не в столь хорошем положении, как прежде, подвергаясь теперь нападкам не только социалистов и ортодоксальных марксистов, но и новых групп, вдобавок отвергающих и власть во всех ее формах: долой государство!

Но время идет, десяток лет — ничто для медленно текущей истории обществ, это для жизни индивидов много. И вот действующие лица 1968 г. вновь восприняты терпеливым обществом, которому его медлительность дает колоссальную силу сопротивления и поглощения. В чем оно меньше всего ощущает недостаток, так это в инерции. Значит, не поражение, это определенно, но откровенный успех, к нему следует присмотреться поближе. Впрочем, существуют ли в культурных материях откровенные успехи, откровенные разрывы? Возрождение и Реформация предстают как две великолепные и продолжительные культурные революции, вспыхнувшие одна за другой. Для христианской цивилизации возвратить обратно Рим и Грецию уже было операцией взрывоопасной; разорвать же не имевшее швов платье церкви было другой, еще худшей. А ведь все в конце концов утряслось, вписалось в существующий порядок, и раны зажили. Возрождение завершилось «Государем» Макиавелли и Контрреформацией. Реформация высвободила новую доминирующую Европу, в высшей степени капиталистическую, в Германии же она закончилась вырождением земельных князей — то был грустный результат. А разве Лютер не предал дело восставших во время Крестьянской войны 1525 г.?

Выживет ли капитализм?

Несколько лет назад Борис Поршнев18 дружески упрекал меня, так же как и других «буржуазных» (читай: западных) историков, в том, что мы пространно рассуждаем о происхождении и первых этапах капитализма, не проявляя интереса к его концу. У меня есть по крайней мере извинение. Я ограничил себя истоками современности, и нет моей вины в том, что капитализм в конце XVIII в. был в полном расцвете. С другой же стороны, если ныне на Западе капитализм и проходит через кризисы и иные перипетии, я не считаю его «больным человеком», готовым завтра же испустить дух. Конечно, он более не вызывает по отношению к себе того восхищения, от которого не мог удержаться сам Маркс; в нем больше не усматривают, как делали это Макс Вебер и Вернер Зомбарт, последнюю стадию, окончательно завершающую некую эволюцию. Но это не означает, что система, которая пришла бы ему на смену, в случае эволюции без потрясений, не была бы на него похожа, как родной брат.

Поделиться с друзьями: