Время московское
Шрифт:
И вот однажды с мешком молодой черемши сквозь бурелом медведь возвращался из тайги домой. На полянке у шалаша он услышал знакомые страшные звуки: бу-бу-бу-бу... бу-бу-бу...
– громкую речь многих людей! Лег на живот, подполз к опушке леса и увидел, что Федоров... уходит!! Уходит с какими-то людьми, красиво, одинаково одетыми: в блестящих пуговицах, с золотыми заплатами на плечах. Громогласная женщина в ярком, точно склеенном из осенних листьев, платье тянула его друга за рукав, а он, заворачивая худую шею, все оглядывался назад и вдруг увидел его! Медведь застонал и уж готов был выскочить - но Федоров закрыл лицо руками и не... позвал его! Он уходил с людьми, по которым так скучал!
Медведю защипало глаза и сдавило грудь. "Вернется еще!" - успокоил он себя. Поднялся с земли, отряхнул с шерсти листики, перебросил мешок с черемшой на другое плечо и вошел в шалаш.
Весь день, весь вечер и всю ночь просидел он неподвижно на скамейке, ожидая друга, - но друг не возвращался. К утру Мишка выучился говорить "Федоров". Вышел наружу, все бродил по лесу и ревел диким голосом: "Федоров! Федоров!" Но испугался, что друг может вернуться в шалаш и, не найдя его дома, уйдет опять к людям, - со всех ног бросился обратно. Друга дома не было...
Долго сидел Мишка неподвижно, изо всех сил прислушиваясь: не треснет ли где сучок? Он уже не кричал, а только чуть слышно шептал: "Федоров, Федоров" - и упрек, и мольба слышались в его шепоте.
Великая суббота
В последнее время дед Никита все чаще начал прихварывать: то одно, то другое - износился. И вот приснилось ему, будто он умер. Лежит с подвязанными руками в белой рубахе на койке. Голосят старухи. Пахнет пихтой. На столе, на полотенцах, разложены крашеные яички, стоят куличи - Пасха!
Проснулся дед с тревожным предчувствием важности и высокой тайны того, что ожидало его впереди. Он подробно пересказал сон родным и стал готовиться к смерти.
...Пришел последний день страстной недели, великоденная суббота, и дед Никита с утра тяжело занемог. Весь день он тихо пролежал на железной кровати, сложив руки на груди.
Внук Никитка несколько раз молча подходил к нему и, склонив голову, смотрел с придирчивым осуждением. Поведение деда вызывало в нем недоумение и протест. Усевшись в красном углу под образами, Никитка сначала чуть слышно, а потом все громче и громче запел:
Наверх вы, товарищи, все по местам!
Последний пар-рад наступа-ает!
Дед молчал.
Видя это, Никитка поставил табурет на табурет, долго крутил что-то за иконой, наконец оторвал пихтовые лапки и бросил их на пол.
Дед, вытянувшись и выпучив глаза в потолок, терпел, не желая грешить перед смертью.
Никитка залез на печь и, решив, что за лапки из-за божнички все равно "мало не будет", пустился на крайнее средство: наскреб со спичек в трубку старого ключа серы - оглушительно бабахнул!
– Ни-кит-ка!
– простонал дед беззубым ртом.
– Чё, деда?
– весело отозвался внук, но, не дождавшись ответа, опять зарядил ключ и "ахнул" так, что куры во дворе кинулись врассыпную.
Дед Никита подтянул ноги и приподнялся на локтях:
– Отец придет, я ведь все расскажу!
– Рассказывай, - поддержал внук, соскребая в ключ серу.
– Совесть-то у тебя есть или уж совсем нету?
– А ты зачем умираешь?
– съязвил Никитка.
– Не твое дело.
Внук зажмурился и, отвернув голову в сторону, пальнул опять.
– Никитка! Я те вот...
– Не достанешь!
– подпрыгнул тот, показывая язык и прячась за трубу.
Дед Никита не выдержал, спустил с кровати отяжелевшие ноги, обулся, запахнулся в полушубок, нахлобучил шапку и вышел на улицу, от греха подальше. Во дворе пахло свежим бельем, пихтовым лапником. По талому снегу поперек двора, высоко поднимая лапки, шел кот.
Дед Никита смел остатки крупяного льдистого снега с плахи, сел, уместив на батожок щетинистый подбородок. Через дорогу, перед кузницей, в чистом лоскуте слежавшегося снега, упруго взбрыкивая ногами, переваливаясь с боку на бок через спину, катался молодой конек.
– Эко добришше, - прошептал Никита, и на глаза ему навернулись слезы. Вот и пожил!.. Повидал...
– и только взгрустнул было о том, что видит все это в последний раз, как от Черешковых вывернул дед Петро. Неловко надетая шапка и распахнутый полушубок говорили о том, что он уже отметил скорое Воскресение Спасителя.
– Здорово были, Никита Ильич!
– прокричал он, останавливаясь на виляющих ногах.
– Драстуй-ка, - отозвался дед Никита смиренно, - уже веселай?
– Кто пьян да умен - два угодья в ем!
– беззаботно, с проглядывающим презрением "пьющего" человека к непьющему ответил дед Петро и устроился рядом.
Некоторое время молчали, глядя на порозовевший в освещении заходящего солнца снег, на гуляющего у самых ног сизаря, с каждым шагом "клюющего" по воздуху точеной головкой. Дед Никита посмотрел в припухшее от выпивок, будто маком присыпанное лицо деда Петра, хотел было спросить: правда ли, что умершие на Пасху попадают прямо в рай? Но дед Петро внезапно бросил кисти рук к голубку, птица заполошно затрещала крыльями и улетела. Горячая волна умиления улеглась, и говорить об этом сделалось как-то неловко.
Солнце спустилось за зубчатую гору, ярко высвечивая синие, с золотистым оплавленным краем облака... Сердце в груди деда Никиты встрепенулось, тоскливо заныло, потянулось вверх, как будто привязанное к уплывающему солнцу.
– Деда! Мамка йись зовет!
– заливисто прокричал с крыльца внук.
– Ты почему такой хлопуша-то?!
– в досаде изумился дед.
– Кто зовет? Она де?
– Пришла-а! Она с работы через огород ходит! Велела живо идти пельмени на столе!
– Ешьте без меня, - отмахнулся дед. Чуть наклоняясь вперед, заглянул Петру в лицо и, легонько хлопнув его по твердому колену, встал.
– Пройдусь маленько, - прошамкал он.
– Пройдись, пройдись, - закивал Петро.
От встречи с Петром на душе остался горьковатый осадок: вот ведь всю жизнь телесил, ни Богу свечка, ни черту кочерга - а живет!..
Из широкой, закрытой грязно-синим льдом реки взгорбился и как будто приподнялся рыжий, обтаявший остров. Здесь и там выступали огороженные сосновым лапником проруби, тянулась вдоль берега желтой полосой полынья. Весна пришла ранняя, недружная: то таяло, то круто подмораживало. Дороги развозило, снег набухал водой - и вдруг схватывался настом. Уж больше двух недель, как отпарило лед от берегов, но опять завернули морозы, и полынья вдоль берега затянулась новым гладким льдом. С высокого яра дед Никита долго смотрел на черные, иссеченные трещинами, заросшие лесом скалы той стороны.