Время - московское!
Шрифт:
— Римуш? — Я наморщил лоб, силясь вспомнить, кто это (первоучителя конкордианских зороастрийцев и одноименный авианосец не предлагать!).
— Да! Помнишь, на Муроме, в том ужасном ресторане с отдельными комнатами, я рассказывала тебе о нем.
— А! Конечно, миляга Римуш! Помню! — с преувеличенным жаром заверил я. — Извини олуха… Я после Большого Мурома побывал в таких переделках, что удивляюсь, как собственное имя еще не забыл. Даже счет времени потерял.
— Мне тоже кажется, что мы с тобой не виделись десять лет. — Риши улыбнулась и в ее прелестных глазах на миг мелькнула хорошо знакомая мне вековечная женская печаль. — Знаешь, после того как ты поцеловал меня тогда, возле той гостиницы… ну, где медведи стояли на первом этаже… я очень долго не могла оправиться. Все мучилась, — переживала. Мне так хотелось, чтобы то, что я себе нафантазировала, оказалось правдой! Ну хотя бы чуть-чуть правдой! Так хотелось верить, что в твоей душе зажглась… ну… какая-то небесная искра, которая впоследствии… возможно… Знаешь, как иногда случается? Я много читала о таком в книгах, особенно в школе… А потом ты все время мне снился и сны были такие… страшные, бестолковые. Я много плакала тогда… Римуш даже настоял, чтобы я начала пить парное ослиное молоко. Это прекрасное народное средство — от нервов.
— Это ужасно, Риши. Если бы я знал — я был бы осмотрительнее! — с искренним сожалением сказал я и подумал: кое в чем Риши совсем не изменилась. Ее по-прежнему хлебом не корми — дай только поведать о своих чувствах. Впрочем, я не вижу в этом ничего плохого. Просто не люблю, когда люди плачут. Из-за меня.
— Ни к чему осмотрительность! Ты вовсе не был виноват! Ведь ты ничего мне не обещал! Просто… Вначале ведь идет желание любить. И только вслед за ним — сама любовь. Во мне было слишком много этого желания… — Риши издала сдавленный вздох и добавила: — Знаешь, мне иногда кажется, что любовь — это нечто вроде… прячущегося солнца.
— Как-как? Солнца? — глуповато переспросил я.
— Сейчас попробую объяснить. Если это маленькое солнце, я имею в виду солнце любви, спрячется за спиной какого-нибудь человека, тебе будет казаться, что этот человек сияет, что он самый светлый, самый прекрасный. Но однажды солнце перейдет на новое место, найдет нового человека и спрячется у него за спиной. И вот уже другой человек будет казаться тебе богом, будет вызывать твою любовь! Наверное, я не сумела сказать красиво — это такие сложные материи, а я… так ужасно волнуюсь! — Риши молитвенно сложила руки и скроила умилительную гримаску.
— Отчего же… Я понял, что ты хотела сказать. Любовь — первична. А те, кого мы любим, — они, так получается, вторичны… И все мы светим отраженным светом — светом того единственного солнца, которое прячется за нами… и которое, возможно, есть Бог, коль скоро Бог есть любовь… Верно?
— Верно! — радостно согласилась Риши.
— Ну вот и славно…
Я чувствовал себя неуютно во время разговоров о сути любви. Возможно, просто недоставало навыка, налета, так сказать. А может, оттого, что сама любовь ассоциировалась у меня теперь исключительно с Таней. С нею одной. Нет, я не видел ничего крамольного в нашей беседе, но…
Так или иначе, я поспешил свернуть теме шею:
— Что ж, практика показала, что ослиное молоко — прекрасное лекарство. Выглядишь ты замечательно! Просто как… как Амеретат! Да здравствует доктор Римуш!
— Да-да, спасибо ему! — блаженно откликнулась Риши. — Меня спас он. А вовсе не ослиное молоко! После того как мы расписались, мне сразу стало так легко…
«Интересно, они с Римушем… были близки до свадьбы? Или нет?» — промелькнула мысль, но я вышвырнул ее прочь ввиду откровенной пошлости напрашивающихся выводов, в худших традициях языкастых, всему знающих «цену» провинциальных баб: «Вот нашла нормального мужика себе, так он сразу всю дурь из головы ей и выбил!»
— Ты себе представить не можешь, как приятно мне это слышать!
Несколько секунд мы молчали. Я не мог понять — то ли наши любительские философствования служили лишь вводной частью к Действительно Важному Разговору, то ли им они и являлись. Это ведь только музыканты, слушая оперу в записи, всегда безошибочно определяют, где кончается увертюра и начинается основное действие. Товарищам же без слуха — то есть боевым офицерам вроде меня — все едино.
О чем думала Риши в ту минуту, мне было неведомо. Может, ни о чем не думала, просто смотрела на меня. И получала удовольствие от этого незамысловатого (хотя и чудовищно дорогого, учитывая цены на Х-связь) процесса. И если женщины действительно любят ушами, а мужчины — глазами, то Риши (как и когда-то Исса) в этом вопросе была скорее мужчиной. Она буквально пожирала меня своим пламенистым взглядом.
— Расскажи же мне скорее, как ты живешь! — наконец попросила Риши, пересчитав ворсинки на рукаве моего халата и щетинки на моей небритой щеке.
— Живу — как на перекрестке. Миллион мыслей, предложений, приглашают куда-то все время, как кинозвезду. А я… Как сказал бы мой театральный папа, я еще не определился со сценарием… Правда, отпуск мой пока не окончился. Есть время почитать текст.
«Как кинозвезду» меня и вправду приглашали. Но я из деликатности не стал уточнять, куда и в каком качестве, — я ведь говорил все-таки с конкордианкой, патриоткой своей страны, а ее прекрасная родина войну проиграла, причем разгром был полным. Поэтому, как я полагал, подробности послевоенного карьерного роста офицера державы-победительницы едва ли будут Риши столь уж интересны, а главное — приятны.
Ну а приглашали меня в самые разные места — только рапорт напиши.
Федюнин и Кайманов зазывали служить на «Дзуйхо» пилотом-инструктором.
Бердник просил остаться во 2-м гвардейском: сулил комэска в течение 24 часов после моего согласия и старшего лейтенанта автоматически, как дело решенное, а «через полгодика» гарантировал должность замначштаба полка.
Румянцев с наизагадочнейшим видом спрашивал, нет ли у меня желания «поработать серьезно» в Тремезианском поясе. (Нет, такого желания у меня не было; но мне льстило, что его высокие покровители из ГАБ считают лейтенанта Пушкина пригодным для «серьезной работы».)
Наконец, звонил некий задумчивый спец из Технограда, жаловался на нехватку опытных кадров в отряде пилотов-испытателей, соблазнял лаврами первопроходца, укротителя новейшей техники…
Вместо всего этого я зачем-то рассказал Риши о том, что мы с Меркуловым и Данканом Тесом получили награды — за Город Полковников. Не упустил ни одной подробности, приукрасил, конечно… Например, когда Меркулов узнал, что Данкану Тесу, гражданину Атлантической Директории, вручили высшую награду России — Звезду Героя, — он, выказав глубоко несвойственную себе рассудительность, заметил: «А что, нормально. За дело дали».
В моей же красочной интерпретации Меркулов орал, что он отказывается носить свое «Боевое Знамя», когда всяким америкашкам раздают Героев направо и налево, что это вражьи происки и что если он, Меркулов, не получит к концу войны две Золотые Звезды — увольняется из военфлота к едрене фене.
Риши, к моему удивлению, темой очень заинтересовалась, вдумчиво кивала и, когда я дошел до якобы сделанных Меркуловым заявлений, спросила:
— Ну и как? Получил он свои две звезды?
— Как посмотреть. Он получил две золотые звезды на погоны, то есть стал капитаном второго ранга.
— Дал слово — сдержал слово. Настоящий пехлеван, — одобрила Риши. И, не скрывая гордости, добавила: — А вот мой Римуш за отвагу, проявленную при пожаре на борту линкора «Фраат», получил Серебряное Солнце… И мне тоже медаль дали.
— За отвагу при пожаре на «Фраате»? — ахнул я.
— Не-ет. — Риши рассмеялась. — Новую медаль. Ее все офицеры получили, даже отставники и комиссованные. Называется она «Атур-Вэртрагн».
— Это… Это означает «Огонь»… «Огонь Победы»?
— Именно так.