Время, вот твой полет
Шрифт:
Твое дрожащее тело сокрушено тяжестью одиночества. Мама одинока тоже. Сейчас она не ищет для себя опоры ни в святости брака, ни в любящей ее семье, ни в конституции Соединенных Штатов, ни у городской полиции — нигде, кроме собственного сердца, но и там она найдет только засасывающий, как трясина, страх.
Ты с трудом проглатываешь комок в горле, крепче прижимаешься к маме. «О боже, не дай ей умереть! — думаешь ты. — Не делай нам ничего плохого. Через час отец придет с собрания ложи, и если он увидит, что в доме никого нет…»
Мать начинает спускаться вниз по тропинке в первобытные заросли.
— Мам, — говоришь ты дрожащим голосом. — С Попрыгунчиком ничего не случилось. С Попрыгунчиком ничего не случилось. С ним ничего не случилось. С Попрыгунчиком ничего не случилось.
— Он всегда приходит с этой стороны, — говорит мать напряженным, высоким голосом. — Все время твержу ему, чтобы не ходил этой дорогой, но разве эти противные мальчишки когда-нибудь тебя послушают? Пойдет однажды вечером — и не вернется…
Не вернется. Это может означать что угодно. Бродяг. Преступников. Темноту. Несчастный случай. И даже смерть.
Один во Вселенной.
Миллион таких маленьких городков рассыпан по всему свету. Ночью каждый из них такой же темный, одинокий, удаленный от других городов. Так же дрожит от сомнений и страхов. Пронзительное пение минорных скрипок — вот музыка маленьких городков, и нет там фонарей, зато много мрака. О, катящийся через них вал одиночества! О, промозглость их скрытых от глаз оврагов! Кошмар — вот что такое жизнь в этих городках по ночам, когда со всех сторон рассудку, браку, детям, счастью грозит людоед, которому имя Смерть.
Мать посылает голос во тьму.
— Прыгун! Попрыгунчик! — кричит она. — Прыгун! Попрыгунчик!
И внезапно вы с ней осознаете: что-то не так. Определенно не так. Вы прислушиваетесь и осознаете, что именно.
Замолчали сверчки.
Мертвая тишина.
Никогда не было в вашей жизни такой тишины. Такой мертвой тишины. Отчего замолчали сверчки? Какая этому причина? Никогда прежде не замолкали они. Никогда.
Это может значить только одно. Только одно…
Что-то случилось.
Овраг будто напрягся, стянул вместе свои черные нити, через которые, на многие мили во все стороны, вбирает в себя энергию спящей округи. Из лесов, долин, пологих холмов, откуда собаки, задрав голову, смотрят на полную луну, — из этого всего великая тишина переливается в некий центр, в котором сейчас находишься ты. Еще десять секунд — и что-то случится, случится… Сверчки по-прежнему соблюдают объявленное ими с тишиной перемирие, звезды так низко, что, кажется, подпрыгни — и ты рукой дотронешься до их фольги. Они горячие, с острыми зубчиками, и их несметное множество.
Все растет и растет тишина. Все растет и растет напряжение. О, как темно, как далеко от всего на свете! О боже!
И вдруг с той стороны оврага, из дальних далей:
— Все в порядке, мам! Сейчас буду! И снова:
— Привет, мам! Сейчас буду!
А потом приглушенный топот ног в теннисных туфлях на дне оврага, и вот уже мы видим троих мальчишек. Твоего брата Попрыгунчика, Чака Редмена и Оджи Бартца. Бегут и смеются.
Как ошпаренные рожки десятка миллионов улиток втягиваются в себя звезды.
Снова застрекотали сверчки!
Испуганная, растерянная, обозленная, темнота отступает. Отступает, теряя аппетит: ведь она совсем уже было собралась наесться, а еду у нее отняли, и так грубо! Тьма откатывается, как волна от берега, и остаются только трое смеющихся мальчишек.
— Привет, мам! Привет, Коротыш! Это я!
И правда, пахнет Попрыгунчиком. Потом, травой и кожаной бейсбольной перчаткой.
— Молодой человек, придется вас выпороть, — объявляет мама.
Страха ее как не бывало. Ты понимаешь, что она уже никогда в жизни никому о нем не расскажет. Однако он навсегда останется в глубине ее сердца и твоего.
Сквозь летнюю ночь ты идешь домой, спать. Ты рад, что Попрыгунчик жив. Ведь был миг, когда ты подумал, что…
Вдалеке, за виадуком, хоть и освещенный луной, но отсюда невидимый, проносится по долине поезд и свистит, похожий на железного зверя, безымянного и бегущего невесть куда. Дрожа, ты ложишься в постель рядом с братом, прислушиваешься к свистку паровоза и думаешь о брате двоюродном, который жил не слишком далеко отсюда, там, где сейчас проезжает этот поезд; о двоюродном брате, который умер от пневмонии поздно ночью несколько лет тому назад… Рядом с тобой пахнет потом Попрыгунчика. Этот запах волшебный. Теперь ты уже не дрожишь. Мама выключает свет, и тут ты слышишь шаги на тротуаре перед домом. Кто-то знакомо откашливается.
Мама говорит:
— Это отец.
И правда, это он.
О скитаньях вечных и о Земле
Семьдесят лет кряду Генри Уильям Филд писал рассказы, которых никто никогда не печатал, и вот однажды в половине двенадцатого ночи он поднялся и сжег десять миллионов слов. Отнес все рукописи в подвал своего мрачного старого особняка, в котельную, и швырнул в печь.
— Вот и все, — сказал он и, раздумывая о своих напрасных трудах и загубленной жизни, вернулся в спальню, полную всяческих антикварных диковинок, и лег в постель. — Зря я пытался изобразить наш безумный мир, это была ошибка. Год 2257-й, ракеты, атомные чудеса, странствия к чужим планетам и двойным солнцам. Кому же это под силу! Пробовали-то все. И ни у одного современного автора ничего не вышло.
Космос слишком необъятен, думал он. Межзвездные корабли слишком быстры, открытия атомной науки слишком внезапны. Но другие с грехом пополам все же печатались, а он, богатый и праздный, всю жизнь потратил впустую.
Целый час он терзался такими мыслями, а потом побрел через ночные комнаты в библиотеку и зажег фонарь. Среди книг, к которым полвека никто не прикасался, он наудачу выбрал одну. Книге минуло три столетия, ветхие страницы пожелтели, но он впился в эту книгу и жадно читал до самого рассвета…
В девять утра Генри Уильям Филд выбежал из библиотеки, кликнул слуг, вызвал по телевизору юристов, друзей, ученых, литераторов.
— Приезжайте сейчас же! — кричал он.
Не прошло и часу, как у него собралось человек двенадцать; Генри Уильям Филд ждал в кабинете — встрепанный, небритый, до неприличия взбудораженный, переполненный каким-то непонятным лихорадочным весельем. Высохшими руками он сжимал толстую книгу и, когда с ним здоровались, только смеялся в ответ.
— Смотрите, — сказал он наконец, — вот книга, ее написал исполин, который родился в Эшвилле, штат Северная Каролина, в тысяча девятисотом году. Он давно уже обратился в прах, а когда-то написал четыре огромных романа. Он был как ураган. Он вздымал горы и вбирал в себя вихри. Пятнадцатого сентября тысяча девятьсот тридцать восьмого года он умер в Балтиморе, в больнице Джона Хопкинса, от древней страшной болезни — пневмонии, и после него остался чемодан, набитый рукописями, и все карандашом.