Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Остальных так легко не прочтешь, да и вовсе не прочтешь, ибо режиссер не дает для этого ни материала, ни времени. И все же пока длится это порядком затянутое вступление, испытываешь острое, тревожное предчувствие чего-то значительного, неожиданного и непременно страшного. Кажется, что эти довольно банальные фигуры несут в себе заряд жгучей тоски и боли сегодняшнего бесприютного человеческого духа. Но ничего апокалипсического не происходит. Кавалеры разбирают дам, начинаются танцы, и фильм устремляется в знакомое русло.

В фильме много ничем не оправданного художественного произвола, что подрывает зрительское доверие. Скажем, бармен этого дансинга стареет по ходу времени, из черноволосого, похожего на Чаплина, молодого человека превращается в седого старикашку, но другие персонажи остаются в своем изначальном возрасте. Надо понимать это так: бармен все тот же, а посетители меняются, они похожи друг на друга просто потому, что их играют одни и те же актеры. Это приемлемо в театре, как привычная условность сцены, а в кино не проходит. Путаница усугубляется тем, что некоторые персонажи тоже стареют, а над другими время не властно. Вместо того чтобы сопереживать, мучительно пытаешься понять, кто есть кто. На мой взгляд, это непозволительные промахи режиссера.

Но предположим, что поэтика этого фильма не требует сопереживания, что к нему надо относиться как к чисто эксцентрическому зрелищу. Да ведь начало фильма настраивало тебя совсем на другое. Ладно, забудем об этом и погрузимся в далекие тридцатые, когда были апаши и сутенеры, и по-собачьи преданные им проститутки (мир Шарля Луи-Филиппа), и богачи — оригиналы, любившие после светского раута заглянуть в дешевый кабачок, погрузиться на дно и разогреть застылую кровь. Здесь разыгрывается гротескная история между богатой парой и апашем. Светская дама покорена властной манерой подонка и страстно целуется с ним на танцевальном круге под ревнивым взглядом проститутки и горестно-ошеломленным собственного мужа. Не преуспев в намерении оглушить себя зверской дозой кокаина, муж пытается вскрыть вены отбитым концом бутылки. Кончается все благополучно: апаш великодушно возвращает жену по назначению, муж тепло улыбается ему, благодарный, что тому удалось разбудить чувственность замороженной красавицы. Наверное, из этого могло бы что-то получиться, будь это изящней, точнее, лаконичней и ритмичней поставлено и лучше сыграно, но эпизод не поднимается выше рядового кафешантанного номера. Для гротеска не хватает остроты, для сатиры — злого юмора. Получилось шутейное зрелище, вялое и громоздкое.

И в большинстве остальных сцен: приход войны, оккупация, студенческие волнения 1968 года — режиссер не находит того единственного решения, которого неизменно ждешь, ибо заявляет он эпизод почти всегда интересно: мертвый глаз французского фашиста (впрочем, я не уверен, что правильно угадал маску), чудесная песня «Что ж ты опустила глаза», которую поет отец итальянского неореализма Витторио Де Сика. Немногие сейчас помнят, что первая слава пришла к Де Сика не в кино, а с этой песенкой, которая часто звучала до войны и по нашему радио. Беда в том, что режиссера Скола хватает на подробность, а выстроить эпизод, найти ему интересное хореографическое решение он в большинстве случаев то ли не может, то ли не хочет. Я склоняюсь к последнему. По-моему, это очень дешевый (в смысле затрат), проходной фильм, снятый наспех по модному шоу, что обеспечило ему кассу, а на большее создатели и не замахивались.

Но есть эпизод, который целиком удался, он символизирует исход немецкой оккупации.

В баре, полутемном и мрачном, иссыхают поблекшие «цветы зла». Клиентов нет. От скуки женщины танцуют друг с дружкой, делятся бедными новостями, ссорятся. Внезапно появляется лощеный немецкий офицер в сопровождении коллаборациониста-холуя. Офицера играет тот же актер, которого мы видели в роли долговязого урода кататоника, и это сбивает столку: офицер психически здоров, а невольно в его поведении ищешь сумасшедшинку. Ему хочется танцевать, но ни одно из жалких полуголодных созданий не принимает приглашения оккупанта. Коллаборационист из кожи лезет вон, чтобы услужить хозяину, но его посулы с презрением отвергаются. И лишь полуслепая, которую никто никогда не приглашал, идет к незримому кавалеру, но едва зрячие пальцы касаются Железного креста на его мундире, как и она гадливо отстраняется. И тут в режиссере вспыхивает талант сарказма, эпизод завершается отличной находкой: офицер танцует с предателем, покорно превращающимся в даму, расплачиваясь за измену потерей остатка достоинства. А затем немец бросает «даму» на пол и поспешно уходит — война проиграна…

Сделано крепко. И все же мне вспоминается, что прием «насилия танцем» был уже использован в одной старой пьесе Мрожека.

Все остальные эпизоды сделаны неизмеримо слабее. Впрочем, есть еще одна находка: танец вернувшегося с войны солдата, хорошего парня и отменного танцора, потерявшего ногу. Оказывается, с одной ногой можно тряхнуть стариною, когда тебе помогает добрая, испытанная подруга. Это по-настоящему трогает.

Особенно слаб, расплывчат и лишен даже попытки хореографического решения эпизод студенческих волнений исхода шестидесятых годов. Волнуют лишь тихие звуки «Интернационала», доносящиеся из бесконечной дали, но это коренится в нашей биографии, а не в искусстве фильма.

Крайне примитивно, грубо, лобово сделан большой эпизод то ли времен алжирской, то ли вьетнамской войны, когда озверели националисты и ненависть ко всем цветным исказила лицо французского общества. Тут режиссер целиком положился на испытанные банальности, включающие бульдожью челюсть, крепкие кулаки, рыбьи глаза, трогательную беспомощность жертвы, зверское избиение, конечно, в уборной, стыдное невмешательство окружающих. Старо как мир и никого не трогает. Скудная, плоская пантомима, посторонняя музыке.

И лишь в конце, когда мы возвращаемся в сегодняшний день, туда же, где все начиналось, дарование режиссера вновь просыпается. Танцы кончились, музыка замолкла, люди расходятся. Поодиночке. Никаких отношений не завязалось, не возникло и тени близости, доверия — чужие друг другу, холодные, запертые уходят они в свою пустоту, в свое одиночество. Трагедия отчужденности, разрыва всех человеческих связей… И только шпик в последней надежде устремляется вдогонку за слепой, ведь она его не видела и не знает, что он изгой, отщепенец даже в этой, не первоклассной, компании. Быть может, ему удастся купить жалкое наслаждение у той, в чьих глазах вечная ночь.

Эта жестокая и талантливая находка заставляет остро пожалеть, что фильм, так много обещавший поначалу, обманул ожидания. Каждое время имеет свою ведущую ноту. В молчании уст, в динамике жеста и танца должно было пройти перед нами изживающее себя пятидесятилетие трагической жизни Европы. Оно и прошло — формально, не доставив настоящей художественной радости. Началось таинственно и странно, свелось к средней руки ревю с немногими вспышками таланта, а кончилось печальной тяжестью действительной жизни. Чудо поманило, но не свершилось…

О бескорыстной любви

В одном из своих рассказов Э. Хемингуэй писал, что животные лишь для того и созданы, чтобы на них охотились. Признаться, его рассуждение всегда казалось мне жестоким до цинизма. Но вот я попал в Кению и в гигантских просторах заповедников увидел вольную жизнь непуганого зверья. Прежде эта жизнь рисовалась мне пленительной и многообразной — сказочные пасторали одухотворенных существ. Видимо, подспудно во мне ютилось представление, что в своей дали звери наделены человечьими чувствами, рассудком, чуть ли не речью, даром слова, улыбки и вечной любви. Но вот я увидел их в родной стихии целыми стадами — до чего же это тупое, механическое существование, целодневная, безостановочная челюстная работа! Их очарование, прелесть — в нас, они же нейтральны в своей сути, ибо не сознают ее. И у них нет страха смерти. В этом смысле они бессмертны и не заслуживают жалости. Лишь человека можно жалеть, ибо он знает…

В Кении я впервые взглянул на животный мир не через очки антропоморфизма.

Освобождение от всяких — даже благостных — пут всегда доставляет радость. Но тут я вспомнил другое рассуждение автора «Зеленых холмов Африки» тоже об охоте: «…я решил, что буду охотиться до тех пор, пока смогу убивать наповал, а как только утеряю эту способность, тогда охоте конец». Оказывается, этот жестокосерд, этот невозмутимый стрелок ставит себе предел, вовсе не обязательный и для охотников с самой чувствительной совестью. Добивать подранков — обычное дело. Причем добивать не только выстрелом из ружья, но и ударом ножа, кинжала, дубинки. А ведь раненое животное смотрит на тебя большими влажными, тоскующими и укоряющими глазами, а заяц даже кричит смертным человеческим голосом. Но ты совершаешь необходимый охотничий поступок споро и деловито. А вот Хемингуэю и этот обычный охотничий поступок был не по душе. Он хотел убивать сразу, чтоб не длилось страдание животного. Значит, он был преисполнен великой жалости к тем бессловесным, на которых охотился, которых вытаскивал из глубины морской на борт своего катера. Недаром же его рыбак Сантьяго («Старик и море») любит рыбу-меч, с которой ведет борьбу не на жизнь, а на смерть. И мальчик Том — из романа «Острова в океане» — любит большую рыбу, истерзавшую его тело и душу. И когда такая любовь существует, человек может быть охотником и рыболовом, он берет лишь законную дань с природы, но не причиняет ей вреда, жестокого, невосполнимого ущерба. Когда же такая вот любовь не воспитана в сердце, двуногий властелин земли из хозяина лесов, полей, вод превращается в губителя всего живого, в браконьера.

Поделиться с друзьями: