Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Все случилось летом
Шрифт:

Только что закончилась война, и мы еще не дожили до того дня, когда можно было вволю, всласть поесть. По ночам еще снилась полная миска… да нет, не каких-нибудь там разносолов, просто полная миска вареной картошки, разваренных, дымящихся картох, бери одну за другой и ешь до отвала. К сожалению, только во сне.

— Я должен извиниться, — все так же натянуто произнес Паулис, глядя на меня и не видя меня, вернее, глядя сквозь меня, мимо меня, поверх меня. — Я вел себя по-свински, — сказал он, — но…

Внутренне весь подобравшись, я ждал, что же последует за этим «но», однако Паулис пошмыгал носом и затих. Я, со своей стороны, никак не мог раскачаться, чтобы сказать ему, что не держу на него зла. Как-то не настроил себя на такую откровенность, не мог сразу подладиться. Помолчали немного, потом Паулис с легкой дрожью в голосе сказал:

— Я должен вырваться из проклятой бедности, чего бы это ни стоило… И вырвусь, иначе нет смысла жить. Не будь надежды выбраться из ямы, я прямо сейчас положил бы голову на трамвайные рельсы, — режь, не жалко… Не могу так жить… Не могу. Кто-кто, а ты-то должен понять. Посмотри… Посмотри внимательно!

Я поглядел в ту сторону, куда указывал Паулис, но там вроде бы ничего интересного. В конце сквера на двух столбах крепился щит, пестревший разноцветными объявлениями: требуются рабочие, требуются такие, всякие, разные… рабочие.

— Видишь? — спросил Паулис.

Я все еще не понимал, что должен был увидеть. Эти объявления, что ли?

— Вот-вот, — сказал Паулис. — Требуются рабочие. А почему не требуются… министры? Почему министры есть, а рабочих — нет?..

— Ты что же, собираешься в министры податься? — вырвалось у меня.

Паулис поежился, будто от холода. Потупился.

— Это я так… вообще. Что бы там ни говорили, а люди никогда не будут жить одинаково. На всех добра не хватит. Начнут делить каравай, все равно кого-то обойдут. Одному ломоть достанется потолще, другому тоненький, иной вообще без ничего останется. И тот, кто будет при дележе, прежде о себе вспомнит — так было, так будет. Да чем я хуже других, что должен остаться без ничего? Я выбьюсь в люди, вот увидишь. Помяни мое слово!

Он поднялся и ушел, и у меня было такое ощущение, будто он вовсе и не со мной говорил, просто вслух рассуждал, самому себе поверял заветные мысли, мечты и надежды, а рыжие осенние листья облетали с деревьев, устилая землю. Он ушел, втянув в плечи непокрытую голову, засунув руки в карманы, зажав под мышкой стопку учебников и велосипедную камеру… Да что он, спятил? Хочет, чтобы и я с ним заодно рехнулся?

Я мысленно последовал за Паулисом и увидел, как он возвращается в свой подвал, довольно просторный подвал, но… серый, с серыми стенами, серыми занавесками, серыми покрывалами на кроватях, серыми запахами, серой мачехой-бедностью по всем углам и щелям. Видел, как за неубранным столом сидит его отец и плачет горькими слезами спившегося человека: в который раз сменил место работы, потому как нечем было поживиться или возможности что-то утащить были совсем невелики, и вот приходится подыскивать что-то новое, ведь и цыпленок жареный тоже хочет жить, о человеке и говорить нечего. И я видел сестру Паулиса — чуть постарше его самого, с густо намалеванными губами, туго обтянутой грудью, вихляющей походкой, — видел, как она с очередным кавалером, или клиентам, что ни день новым, уединяется на кухне, где на грязном полу расстелен матрац, серый матрац… А Паулис в своей каморке рядом с кухней, заткнув уши, набросив на плечи пальто, разложив перед собой учебники, сидит и мечтает, как вырваться из бедности, ибо это она, уродина, покорежила жизнь отцу, швырнула на матрац его сестру, серым цветом выкрасила его самого.

Как при такой серости проклюнуться слабому ростку человечности? Как уберечь его от холодных ветров?

Матери у Паулиса нет. Ее унесла война.

У меня нет отца и старшего брата. Их тоже унесла война.

В общем-то, был я подростком, но с постаревшей душой, и удивить меня чем-то было трудно: слишком многое пережил, перевидел. Доля такая выпала. Я знал семьи, из которых один сын ушел с коммунистами, а другого забрали в фашистскую армию. Брат брату глотку готов был перегрызть, отец сына убить… Войной загубленные души, заживо в концлагерях сгноенные, на виселицах удушенные, во рвах зарытые… Кто сосчитает их? Я знал людей, вложивших себя в подвиг, — яркими ракетами взметнулись они в ночном небе и угасли. Но я знал одного дядьку из третьей квартиры нашего дома, тот свиной тушей откупился от концлагеря, и знал еще другого, из седьмой квартиры, который за бидон самогона отвертелся от службы в эсэсовском легионе. Мать говорила про них: «Вот стервецы, умеют устраиваться…» Я толком не мог понять, порицает она тех людей или сожалеет, что у самих не нашлось ни туши, ни самогона, чтобы устроиться таким же образом… Потеряв мужа и старшего сына, мать моя, будь на то ее воля, обратила бы меня в клопика и пустила бы под отклеившиеся в углу обои, спрятала бы там, лишь бы сохранить мне жизнь, потому что… кто знает, что может случиться… Закончилась война, но я все еще жил по инерции, словно клоп за отставшими обоями. А тут этот Паулис, искуситель, будь он неладен, с его стремлением вверх да вверх… Но куда, в какие верха он метил?

Паулис ушел, а я еще долго сидел в сквере и все думал, думал, пока голова не закружилась. По правде сказать, я тогда заболел, однако на следующий день пошел-таки в школу. Нарочно отводил глаза от Паулиса, по всему было видно, и он меня избегает. Должно быть, угрызался в душе после вчерашней откровенности… Никогда не раскрывайте сокровенных тайников души, нельзя этого делать, как нельзя нагишом перед людьми бегать. Нехорошо, всем потом неловко.

В тот день я до конца не высидел, должно быть, болезнь моя была настолько очевидна, что учительница Бирзите отослала меня домой. Я слег основательно — на всю зиму. На меня нашло какое-то отупение, и это больше всего пугало мать, но сам я ничего не мог с собой поделать — мне все было до лампочки, хоть так, хоть этак. Доктор объявил, что лучшее лекарство — усиленное питание. Легко сказать — усиленное питание! Мать собрала оставшиеся с довоенных времен вещицы, понесла менять на продукты. Вернулась с бруском масла. Стала резать… А масла там всего-навсего тонкая оболочка, внутри картофельное пюре и черт знает еще что. Мать сидит, роняет слезы и рассказывает: на базаре подошла к ней такая славная деревенская тетушка, в домотканой серой одежонке, глаза синие-пресиние, щеки румяные — симпатичная деревенская тетушка.

А меня смех разбирает. Давно так не смеялся. Потом вдруг вспомнилась сестра Паулиса, стал раздумывать, сколько ж она, интересно, берет со своих клиентов. И как те с нею расплачиваются? Поди догадайся. Может, водкой? Этого добра хватает. Или маслом? Мудреное дело. А если такой клиент вместо масла всучит ей картофельное пюре? Елки-моталки, и до чего человек не додумается, стоит только начать!

А жить-то надо. Чувствую, опять во мне просыпается интерес к окружающему миру. Должно быть, пришло выздоровление. Только что же делать? Мать окинула меня оценивающим взглядом и сказала, что в этом году в школу возвращаться не имеет смысла, столько пропущено…

— Ладно, что-нибудь придумаем, — сказала.

Мать работала дамским парикмахером. Иногда кляла свою профессию — ничего не заработаешь, ничего не унесешь… Однако у этой работы были и свои преимущества, в парикмахерской она заводила полезные знакомства, среди ее клиенток попадались люди, имевшие влияние и вес. И вот она через кого-то, по блату подыскала мне должность… Думаете, министра? Отнюдь! Однако работенка что надо — разнорабочим при столовой. При столовой! В мои обязанности входило грузить, таскать, носить и отвозить… И все. Само собой, ел я там от пуза. Схлебаешь пять тарелок супа, и кажется — стоит нагнуться, суп этот польется из тебя через рот, глаза и уши, а есть все равно хочется, иной раз даже больше, чем до того, как вольешь в себя эти пять тарелок. Только большой котел начинает пустеть, глядишь, поварихи ухнут в него ведро воды, подбросят немного масла, чтобы бурда не казалась совсем пустой… И все едят да нахваливают. Рады-радешеньки, что добрались до большого котла, а кое-кому и вовсе ничего не достается. Сколько суп ни разбавляй водой, кому-то все равно ходить голодным. И такому все нехорошо, недоволен он, ворчит, зубами лязгает, грозится, жалобную книгу требует… Вот балбес! Сам виноват — не сумел устроиться в жизни…

А я забрался на ящик, подложил под голову ватник и лежу себе с подветренной стороны склада. Солнце припекает, из кухни плывет странный аромат — смесь запахов посудных тряпок и протухшей трески, а мне хорошо, так хорошо, ни о чем не хочется думать. Слышу вкрадчивые шаги, чья-то тень падает на лицо, открываю глаза, вижу девушку Марусю, она из беженцев, работает на кухне. Вся зарделась, молча протягивает две теплые котлеты, завернутые в газету. Добрая душа, Маруся! Смущаясь, беру котлеты, а сам глаз не могу оторвать от ее блузки, которую плотно — дальше некуда — распирают молодые груди, так и кажется, вот-вот материя с треском порвется. Ем котлеты, все больше робея, а Маруся ясным взглядом смотрит на меня, и она довольна, что смогла хоть чем-то мне помочь, — сама в жизни перевидала столько плохого, сколько может перевидать человек лишь в войну.

Чем не жизнь — как сыр катаюсь в масле. Но рано или поздно всему приходит конец. Мать с некоторых пор стала коситься на меня, особенно когда случалось вернуться домой попозднее.

— Привольная эта жизнь к добру не приведет, — слышал я, как она жаловалась подруге из парикмахерской. — Отправлю его в школу, может, выучится чему-нибудь полезному.

На самом деле отношение матери к школе было сложным. Довольно парню — то есть мне — протирать штаны на партах, пора самому хлеб зарабатывать, но… В том-то все и дело: школа ничего не стоит, абсолютно ничего, а уж если что-то дается бесплатно, как отказаться? Бери, да и все, авось и школа пригодится в жизни… Милая мама! Я нечаянно подслушал, как она сказала одному дяденьке, который зачастил к нам, имея серьезные виды. «Можно бы, конечно… Только парень подрос, что он, паршивец, скажет?..» Да, они ради нас всем жертвовали.

Поделиться с друзьями: