Всем смертям назло
Шрифт:
А между тем Коля вовсе не был молчаливым товарищем. Напротив. Когда укладывались мы на свои топчаны, срубленные искусным нашим плотником, он же оружейный мастер, Силычем, гасили «летучую мышь» и тишина воцарялась в «штабной избе», — юношеский голос товарища К. журчал и журчал, и следовали история одна другой необыкновеннее.
Но они оставляли нас равнодушными, и мы без церемоний засыпали. Коля не обижался. Он сам получал удовольствие от своих рассказов, он упивался ими. Они, казалось ему, оправдывают его «обыкновенную», «прозаическую» возню с взрывчаткой, «упрощенными взрывателями» и всей этой «низменной» техникой.
В своих рассказах он выдавал за действительность свои мечты. Все его истории были выдуманы от начала до конца. Они не отличались даже каким-либо правдоподобием. И Коля об этом нисколько не заботился.
Невозможно, ну, просто немыслимо было поверить, что Коля, переодетый эсэсовцем, проник на бал в городской управе, блистал там остроумием — это при знании только двух немецких фраз «хенде хох» и «ком нах»! — и танцевал с женой гаулейтера. Что тот же Коля, будучи разоблаченным, вырвался из рук целого штандарта и был спасен влюбившейся в него юной племянницей бургомистра...
Но мы не судили строго Колю за беспардонное вранье: оно даже нравилось нам.
Наш энша Васильич, человек прямолинейный и рассудительный, пытался втолковать Коле, что в его подрывной деятельности и кроется настоящий героизм, а эти его выдумки — просто недостойное занятие для боевого командира. Вовсе не надо ему украшать себя выдуманными подвигами.
Товарищ К. кивал головой, соглашаясь, но лицо у него становилось скучное-скучное. И если случалось кому-то отдать должное его делам, сказать хорошие слова об отряде подрывников, вид у Коли делался даже вроде бы виноватый: мол, стоит ли об этом говорить?
А ночью он опять рассказывал, как был приговорен фашистами к повешению. Уже повели его на казнь, но он сорвался с веревки и прыгнул прямо на крышу ближайшего дома, дом оказался старой кузницей, крыша провалилась, пламя горна объяло весь дом, а Коля, пользуясь всеобщим замешательством, скрылся...
Повторялся иногда и другой вариант: это была не кузница, а пекарня. Коля объявил пекарям, кто он, и они спасли его, вынеся в дежке для теста.
Был один человек, только один, который верил Колиным рассказам. Пожилой партизан привел с собой в отряд дочку Маню четырнадцати лет. Товарищ К. не замечал ее. Маня была совершенно «штатская» девочка, она не носила трофейного автомата, как другие партизанки, не пришивала к шапке красную ленточку, да и шапки у нее не было: Маня повязывалась стареньким платком. Если случалось Коле развернуться со своими историями где-нибудь на завалинке или сеновале, — можно было поручиться, что поблизости тотчас возникнет нескладная фигурка в больших сапогах, и из-под низко повязанного платка сверкнут немыслимо напряженные, немыслимо восхищенные черные глаза.
Как-то кто-то сказал Мане: «Ты что уши развесила, выдумывает он все это...»
— Завидуете? — с ледяным презрением проронила Маня и прошла мимо обидчика, как мимо пустого места.
Наши войска двинулись вперед, и мы вышли из лесов. Я уехала на фронт и потеряла из виду товарища К.
И вдруг случайно встретила его в штабе дивизии — уже лейтенантом, командиром взвода.
Конечно, он возмужал, окреп и уже мало мальчишеского осталось в его облике.
На груди у него блестела золотая звездочка Героя.
— За железку? — спросила я.
— За железку! — подтвердил он, и на лице его появилось знакомое мне выражение стеснительности, недоумения и даже как бы виноватости.
И мне показалось, что вот-вот он начнет длинный рассказ о том, как, переодетый гитлеровским генералом, он проник в имперскую канцелярию.
Женя
Я сразу увидела, что она врет. В чем-то она была неискренна. Я ломала себе голову: в чем? Собственно, не было никаких оснований подозревать ее. Биография ее, довольно короткая — ей шел двадцатый год, была ясна, как стеклышко, к тому же проверена и перепроверена.
Но она лгала. Точнее, что-то скрывала.
И с этим отправлять ее было просто невозможно.
Перечитываю ее заявление. Оно адресовано в Цека комсомола. Оно похоже на сотни других. «...Я, уроженка Украины, села... района... Не могу терпеть того, что фашисты згнущаються над моей Родиной. Прошу отправить меня в тыл врага, в любое место. Я прыгаю с парашютом (имею 12 прыжков, сдала нормы ГТО II ступени). Я ничего не боюсь. Очень прошу не отказать мне. Заверяю вас, что ни при каких условиях не посрамлю звания комсомолки...»
Это украинское слово «згнущаються» в русском тексте и наивное «Я ничего не боюсь» придавали заявлению оттенок непосредственности.
Студентка. Совсем одна: родители умерли давно, воспитывалась в детдоме. И знание немецкого. Не слишком глубокое, а как раз в таком объеме, чтобы вести обыденный разговор.
И, если бы все шло, как надо, мы бы забросили ее к партизанам и, может быть, месяца через три или четыре, освоившись и сходив несколько раз в разведку, в глубокую разведку, она могла бы связать нас с тем дорогим человеком, который сидел, зарывшись, как крот, и ждал-ждал... Может быть, именно ее.
Но это были одни мои мечты, потому что она лгала.
У нее было обыкновенное лицо, не украшенное ни сиянием глаз, ни ослепительной улыбкой. Решительная, лаконичная манера разговора. Украинский, очень легкий акцент. Движения порывистые, нервные. Звали ее Женя.
Я построила хитроумную систему вопросов, осторожно пробуя, как в игре: «горячо, тепло, холодно». Я дала ей заполнить длинную анкету. И мне показалось, что Женя замыкается, уходит в себя, как только затронешь тему чисто личную.
«Любовная история, в чем-то не укладывающаяся в рамки обычного, — решила я. — Но почему такая тайна? Кто «он»?
Я думала над этим упорно. Женя показалась мне чрезвычайно подходящей для той роли, которую я ей готовила. Я просто не хотела отказаться от нее. Но и готовить ее с «этим» было невозможно.
И однажды вечером я вызвала машину и поехала в пригород по тому адресу, который указала в анкете Женя.
Мной руководила еще и такая мысль: почему Женя, раньше жившая в студенческом общежитии, уже много месяцев снимает комнатушку у какой-то, как она выразилась, «замшелой бабки»? Отчего она ушла из удобной комнаты, из благоустроенного студенческого дома в деревянный флигелек на далекой окраине?
Как раз эти вопросы и вызывали у нее какое-то, едва уловимое внутреннее сопротивление. Что это? Почему?
Так я думала, сидя в машине с потушенными фарами, напряженным, медленным ходом пробирающейся по затемненным улицам.
Мостовая пригорода вся заставлена сугробами. Машина забуксовала, и я пошла пешком. Мягкое сияние не то от снега, не то от анемичной луны, томящейся в перинах облаков, обливает деревянные домишки с подушками снега на крышах. Деревья, расцветшие белым хлопковым цветением, укрывают дом не дом, сарай не сарай. Но в оконце свет, и скрипит ступенька под чьей-то ногой. Звеня пустыми ведрами, старуха с коромыслом на плече шагает — бодро, ровно молодка, — к колонке по воду.