ЖАНРЫ

Вторая древнейшая, Беседы о журналистике

Аграновский Валерий Абрамович

Шрифт:

Известия. 1962

Валерий Аграновский

ЗРЯПЛАТА

(История одной известной формулы)

Начну с присказки, а потом будет сказка о зарплате. Обычно, говоря с детьми, начинают так: "В одном царстве-государстве", а со взрослыми: "В добрые старые времена". Не смею препятствовать читателю: кто с чего хочет, с того и начнет, а уж к концу сделает окончательный выбор.

Итак, был у меня когда-то колоритный герой документальной повести. Прозвище его было громкое - Саша-Москва. Из своих тридцати шести лет восемнадцать просидел в лагерях - "вор в законе" (насколько я понимаю, работать он не имел права ни в лагере, ни на воле). Что понесло идейного противника труда с нашей компанией "комсомольцев-добровольцев" на стройки Норильска, я не знаю и гадать не буду: вариантов - тьма. А сам он с нами не откровенничал (не "кололся"). Так или иначе, мы выехали эшелоном из Москвы в Красноярск, потом теплоходом "Иосиф Сталин" по Енисею до Дудинки, а там паровозиком по одноколейке в Норильск. Дорога заняла три недели, а потом ребята года два вкалывали на новостройках города. Шел в ту пору пятьдесят шестой год. (Неужели сорок два года пролетели? У времени вообще, мне кажется, разные измерения: десять лет минувших - мгновениями надо мерить, а десять будущих - вечностью.)

Саша-Москва был высок, сух (но не тощ), в татуировке с запястья до шеи, голос хриплый (как у анархиста морячка-сифилитика из знаменитой "Оптимистической трагедии"). В приступе гнева он резал собственную грудь бритвой крест-накрест, но нас никогда не трогал. Конечно, он знал, что я журналист и что у меня свой интерес к Норильску. И почему-то хотел произвести на меня благоприятное впечатление. Возможно, я ему просто "показался". Однажды сказал: "Какая ж вольная свобода в столице любимой Родины! Там тебе и девочек навалом, и коньячка армянского реки, и...
– вдруг бросил на меня быстрый взгляд, - библиотеки!" Он же успокоил меня как-то душевным словом: "Не волнуйся, Валера, у тебя вся жизнь спереди!"

Теперь признаюсь читателю: жизнь моя уже давно "взади". Пенсионерист! Что может быть унизительнее, чем сесть на шею государства? Не о размере пенсии говорю - о факте. Если по болезни, то чем моложе инвалид, тем обидней, но на кого или на что жаловаться, кроме как на судьбу, на несчастный случай, а то и на собственную глупость? Но ежели по старости, так это логично; был да весь вышел, ведь возраст на месте не топчется. Денег - слезы. На сколько наработал в прошлом, на то и напоролся в старости. Вини себя, какой бы несовершенной ни была пенсионная сумма.

Пенсионеры подсчитывают пособие не в долларах, не в фунтах стерлингов, не в рублях, не в "зайчиках", а в самой прочной (пока еще!) российской валюте: в буханках черного или белого хлеба. Сто буханок в месяц - бедность, а если триста пятьдесят в месяц - министерский пенсион, а может, и прокурорский с генеральским. Кто хочет, может и в ручных часах: пара часов в месяц - вполне приличная сумма получается. (Кстати, для меня до сих пор загадка, почему часы считают "парами"?) Хотите - переводите пенсии в сутки круиза, в один или два рукава женских пальто или в мужские кепки-"лужковки" в месяц: выбирай - не хочу. Одни измеряют пенсии желудком, другие - количеством ртов в семье, а кто еще - живым умом или всей прожитой жизнью. А завидовать сегодня некому: только работающим людям. Им денежки льются (как нам кажется), а нам капают.

Пора сказать главное - наша трудовая жизнь была раньше невнятной и странной. Нам не за работу платили, а за приход на работу. Хороша или плоха была продукция - государство не "чесало". Имел товар спрос или не имел, хорошо лечили врачи или худо, писали в газетах талантливо или бездарно, ходила публика в кино валом или не ходила вовсе, детей учили с интересом или со скукой: кого это трогало? Главным был ЕВП - Его Величество План, а не "качество" продукции, по бессмертному выражению гениального Аркадия Райкина, который нас "моштом" во рту смешил. Почести, ордена, звания и премии сыпались с неба (сверху), где сидело "партия-и-правительство" (произносили - кто подзабыл - в одно слово), оно и решало: давать или не давать людям прибавку к денюшкам. А снизу, где жил народ, было безмолвие и единственная забота: после службы и работы исправно вставать в очередь в кассу, чтобы получить получку.

Кто-то из самых умных и смелых должен был первым осмелиться и открыто сформулировать тезис - в нашей стране, как во всем цивилизованном мире, нужна капитальная реформа "хотя бы" оплаты человеческого труда. Не подозревал я в ту пору, что этот человек в той же квартире, где жила моя семья: Русаковская улица, дом два дробь один. А было нас четверо. Мама вне конкуренции: у нее должность мамы. Папа в момент ареста в тридцать седьмом работал спецкором газеты "Правда", еженедельно публикуя острые, как жало пчел, "маленькие фельетоны", и после реабилитации вернулся из норильских лагерей в Москву и до самой смерти (в 1951-м) был спецкором уже "Огонька". (Теперь вам понятен мой "особый интерес" к Норильску: был еще жив Сталин, и папа ничего не говорил сыновьям - мама тоже сидела под Карагандой и все знала о лагерной жизни, боясь за наши развязанные не по тем временам языки; вот я и стал после папиной смерти искать его солагерников, чтобы по крохам восстановить печальную судьбу родителей и всего несчастного поколения.)

Старший брат Анатолий потом стал спецкором "Известий", а я спецкором "Комсомольской правды". Помню, кто-то пустил крылатую фразу "Каждое солидное издание должно иметь хоть одного Аграновского!" Династии, конечно, польстило: но все мы к славе были хладнокровны. Однажды Толю спросили на читательской конференции, как он оценивает журналистскую квалификацию младшего брата (то есть меня) и старший ответил парафразом известной байки: "Валерий, безусловно, второй журналист страны!" Тут же последовал вопрос: "Кто же первый?" Толя ответил намеренно небрежным тоном: "Первых много". Потом мы все поняли: Анатолий и был "тем самым", первым, потому и позволял великодушие в мой адрес, публично заявив: "Валька - мое исправленное и улучшенное издание". Оба сына безоговорочно полагали папу воистину классиком.

Как сейчас помню творческую обстановку дома: папа читает семье очерки для "Огонька", написанные после командировки, а мы обсуждаем. Я, как обычно, ловлю "блошки": "У тебя, папа, рифмуется послед-нее слово второго абзаца с первым словом третьего, что недопустимо в очерке, папа, это же не "Кола Брюньон". Толя закрывался с папой в другой комнате, где вели серьезный профессиональный разговор о концепции материала, о тональности. Мама была, как мы говорили, в "своем репертуаре", то есть нашим семейным лоцманом: "Знаешь, Абраша, ты опять слабо отразил роль партии!" - под общий хохот. Мог ли я тогда представить себе, что именно на долю старшего брата выпадет миссия провозгласить мысль, о которой я сказал выше. А уж какой получился конфуз в итоге, я расскажу в конце повествования: убедительно прошу читателя потерпеть. Как же без интриги?

Толина работа в газете была счастливой: он был кумиром и читателя, и коллег. Его боялись и уважали власти, что было лучшим подтверждением его публицистического таланта. Писал он трудно, мучительно, не похоже на современных скороспелок: сразу в газетную полосу он не хотел да и не умел. Толя тщательно обдумывал темы, не жалея времени и себя. Однажды, встречаясь со студентами журфака, я позволил себе сравнить метод старшего брата с работой дояра. Толя действительно выдаивал своих близких и просто умных людей, подробно рассказывая им свою тему: размышляя вслух, он проверял на собеседниках ход мыслей и возможный "поворот" темы. Ночами и у меня дома иногда звонил телефон: Толя читал первые абзацы, выверяя тональность очерка. С присущим мне максимализмом, я мог сказать: "Никуда не годится" или: Замечательно!" На что Толя отвечал: "Ничего ты не понимаешь, босяк" или: "Молодец, точно!" Потом делал по-своему и получалось прекрасно.

Помню, он всегда с трудом садился за письменный стол, но уж коли садился, то работал запойно. Однажды у него был вынужденный простой: не давался материал. Папа говорил в таких случаях: "Не вытанцовывается тема". Два месяца могли пройти бесплодно. Однажды Толя решился: пришел к главному редактору и положил на стол заявление об увольнении - не могу получать деньги бездельные. Главным "Известий" был тогда умный человек Лев Николаевич Толкунов. Он уважительно относился к журналистскому творчеству и соответственно к Толе. Не помню, были ли они на "ты" или на "вы" (скорее всего, второе). Толкунов молча выслушал своего сотрудника и сказал примерно так: "Дармовые деньги многие в стране получают, Анатолий. Но вам я плачу не за то, чтобы вы писали в "Известия", а за то, чтобы вы не писали в другие газеты!" И порвал на мелкие кусочки заявление. Через неделю тема Толе далась, и скоро очерк пошел в номер.

Не зря Толя сам называл себя "тугодумом". И вот случилось: в одном из очерков он написал сегодня многим известную формулу, которую я обещал вам процитировать. Звучит она так: заработная плата должна быть заработана. Кто сегодня усомнится в справедливости этих слов? Но были и другие времена. Давно ли мы поняли, что работа - жизнь? При разных отношениях к реальности нельзя отказаться от констатации важного факта: прежнее отношение к работе сменилось делом, а не присутствием на месте. Не будем ломиться в открытые двери, хотя их открыли не так уж давно. Предлагаю читателю, как говорится, оглянуться назад. Льва Толкунова уже не было в "Известиях" (он ушел на повышение), и главным в газете стал уникальный человек (его фамилии называть не буду: пусть живет). Мало того, что он не написал ни одной строки, но и не читал материалы, идущие в собственной газете. Ему их исправно пересказывали клевреты, которые всегда были, есть и будут в средствах массовой информации. Вот так и "доложили" главному, он тут же "поймал" в очерке крамольную фразу, вам известную. И приказал ее немедленно убрать. Почему? Одному Богу известно. Но на летучке все же прилюдно сказал: "Аграновский, хоть и умный (говорят) журналист, а написал в очерке глупость". И процитировал. Статья была кастрирована и вышла без "глупостей". Автор даже не успел вмешаться: открыл дома утром газету - фразы нет. Объясняться не имело смысла. Поезд ушел.

Поделиться с друзьями: