Вторник, среда, четверг
Шрифт:
— И все-таки речь идет не об этом, — говорит Дешё.
— И об этом тоже. Не будьте наивным, господин старший лейтенант. Подлость — тоже понятие относительное, все зависит от того, кто ее совершил.
— Извините, но это цинизм.
— Согласен. И готов выслушать вашу точку зрения.
Галлаи пялит воспаленные глаза в одну точку и, мне кажется, совершенно не понимает, о чем идет разговор. Он не переставая пьет и дошел до такой степени опьянения, когда уже решительно ничем не способен интересоваться. Секретарь управы как-то странна затих, призрак нависшей опасности успел стать для него реальностью. Благочинный вынул свой молитвенник, но не открыл его, а положил на колени и устало смотрит перед собой.
— Нет у меня точки зрения, — говорит Дешё. — Есть только чувство стыда.
— У вас? Я считаю, вы сделали все, что могли. Не часто встретишь офицера, имеющего столько наград.
— Все, кто способен мыслить, не могут не испытывать чувство стыда. После первого сражения я сказал себе: «Баста!» Потом повторял снова и снова: «Нет, нет!» — и всегда про себя. Если бы можно было нанизать все эти молчаливые «нет» на одну нитку, получилась бы страшная цепочка… В Берегове арестовали хозяина дома, где я жил, тщедушного портного со скрюченными руками. Он проклинал войну, немцев за то, что они погнали венгерских парней унавоживать чужую землю своими трупами и зверствуют, потеряв человеческий облик. Громким голосом. Понимаете? Этот несчастный осмелился бросить им это в лицо. А многого ли стоит внутренний протест? Ровным счетом ничего. Жалкий, постыдный компромисс. Надо было кричать… По-настоящему захотеть чего-то иного и стоять за него горой. Но мы не умели сделать выбор. Не смели решать. И трусливо продолжая осознанное преступление, лишь усугубляли свою вину. Беда не только в том, что мы совершили его, но и в том, что упустили возможность искупить вину за него. А это не только можно, но и нужно было сделать.
— Интересно… И это все?
— Оставьте этот пренебрежительный тон. Я плохо разбираюсь в политике, и вы по сравнению со мной, наверно, профессор в этой области. Но профессор, потерпевший крах, и отрицать это невозможно.
— Верно. Во всяком случае сейчас так может казаться. К сожалению, вы склонны считать все это… венгерским делом. Выкиньте из головы.
— Могло бы стать им. Да! Мне известно от немецких офицеров о внушительных национальных восстаниях в соседних странах.
— Но чего это стоит?
— Все равно погибать. Зачем же бессмысленно? И что бы вы ни говорили, но если есть сербское дело, румынское, чехословацкое, польское и всякое иное, то почему его не может быть у венгров? Почему? Я преподаватель истории и знаю все, что было здесь совершено в минувшее тысячелетие. И простите, но чем вы можете опровергнуть наше право стать под собственное знамя? Ведь именно тогда, когда мы дрались за самих себя, нас уважали и другие. Один мой начальник говорил, что наш несчастный регент помешался на войне. Но разве нашелся другой? Сторонник его или противник? Меня еще в Затисском крае пытались склонить к тому, чтобы я дал десятка два винтовок и немного патронов к ним… И я готов биться об заклад, что у нас вместо национального движения хватит смелости лишь на жалкие потуги, на заранее обреченные авантюры!.. Я с целой ротой… но что я мог сделать… Однако в вашей среде, господин барон, не нашлось ни одного, кто не пощадил бы своей собственной жизни уж коли не за что-нибудь другое, то хоть ради того, чтобы во всем блеске показать свою доблесть, раз все летит ко всем чертям. Да, я тоже понимаю, что нужны знамя и вождь, который бы поднял его… Но все ваши рассуждения не стоят и одной-единственной фразы Ювенала: «111 е crucem sceleris praetium tulit, hie diadema» [6] . Только это не может служить оправданием. Ведь в таком случае совершенно безразлично, назовемся ли мы венграми или зулусами… разве не в содержании главное? На прошлой неделе я ужинал в ресторане «Хунгария» с одним моим знакомым по фронту, капитаном Гредке. «Вы, венгры, — сказал он мне, — по вполне понятным причинам, более пессимистичны, чем мы, немцы: вместе со всевозможными переменами вы меняетесь сами, а это не очень-то способствует появлению у вас чувства уверенности». Но ведь было время, господин барон, — и вам это должно быть известно лучше, чем мне, — когда мы умели не только подвергаться переменам, но и сами их совершать.
6
За то же преступление одному достается крест, другому — венок (лат.).
Галди встает, внимательно разглядывает нежную акварель. Затем приближается к пепельнице, но не доходит до нее и сбивает пепел сигары прямо на ковер чудесной работы. Этим жестом он, по-видимому, подтвердил, что действительно решил покинуть свой дворец.
— Дорогой господин учитель, — заговорил он наконец, снова усаживаясь в кресло, — вы, может быть, неплохо знаете историю. Но мы ее делали. И я далеко, не уверен, что это одно и то же. Что же тут истинно? Господин секретарь управы упомянул о шестистах годах. Это не совсем точно: ровно шестьсот сорок… Семейный архив останется здесь, если появится желание, можете им воспользоваться. Там вы обнаружите, что один из Галди был на стороне Фердинанда, а другой — при дворе Запойя. Когда-то в Дяпе стоял замок, если вы ходили туда собирать подснежники, то могли видеть разрушенные стены. В том замке после двухнедельной осады турки зарубили Болдижара Галди с его семьюдесятью воинами. Сын Болдижара, Иштван, заручившись охранной грамотой и поддержкой будайского паши, начал восстанавливать этот замок. Мы сражались в рядах армии Ракоци и против Ракоци. Можете представить себе такую ситуацию: у Майтеня один из Галди сложил оружие перед другим. Два Галди пали на поле боя в сорок восьмом году, возле Надьшалло и в Ваце, третий у стен Вилагоша пустил себе пулю в лоб, а четвертый был адъютантом у австрийского генерала от артиллерии. Нелепая наша история. Можно сказать, глупейшая. Но у нее есть своя неумолимая логика. Героев мы чтили, а благодаря соглашателям жили. Они сохранили родословное имение… Это, по вашим словам, низкая, беспринципная сделка. Но властелины маленькой страны оказываются в затруднительном положении, независимо от того, аристократы они или нет. Они вступают в сговор с более могущественными властелинами за пределами страны и сохраняют свою власть или заключают союз с другими слоями населения внутри страны и тем самым обрекают себя на гибель. Кто же пойдет на это? Да и зачем? Богом данный народ все равно заведет себе новых господ, так не лучше ли, по мере возможности, сохранить старых. Нет, погодите, не перебивайте меня… Я задержу ваше внимание еще на одном и закончу. Известно ли вам о заявлении Пальмерстона в английском парламенте в самый трудный период нашей борьбы за свободу? Да? Вот, значит, как выглядит венгерское дело… Вы, интеллигенты, десятилетиями мучительно, в ожесточенных спорах ищете ответ на вопрос: кто же мы такие, венгры, собственно говоря, — Восток или Запад? Какая болтология, бог ты мой! Верхоглядство туристов. Глубокомысленные рассуждения тех, кто побывал где-то, но не пожил там. Нет, господин учитель… мы ни то, ни другое. Мы и есть Центральная Европа. Ее нельзя ни стереть с карты, ни уничтожить. Если Запад, руководствуясь интересами гегемонии и военной стратегии, захочет отстоять, вернее… сможет удержать эту взбалмошную, но важную часть Европы, тогда я, несмотря на свои исторические прегрешения, вернусь в Галд и, если к тому времени от моего дворца останутся одни руины, отстрою его заново. Но если они не смогут опередить советское наступление, что, к сожалению, наиболее вероятно, и в результате этого должны будут проявить умеренность на мирных переговорах, тогда… хоть слугам моим пока и не известно это, здесь уже ничто не будет моим, я знаю это наверняка.
— Вы верите, что русская оккупация окажет воздействие и на весь образ жизни?
— Дорогой мой, я скептик. Ни во что не верю. Я только умозаключаю. У нас — я имею в виду руководство и управленческо-чиновничий аппарат — утвердились традиционные крайности. Середины нет. Или куруц или наемник… или Кошут или Франц-Иосиф… А с девятнадцатого года и того хуже. Или белый или красный. Создать такой общественный строй, как, например, английская демократия, у нас просто некому — ни в верхах, ни в низах. — Он тушит сигару, встает и наполняет рюмки. — Я весьма рад встрече с вами, — говорит он и пьет коньяк.
Ему не хочется продолжать спор, выслушивать возражения Дешё, а особенно мои. Тем лучше. Мне кажется, что железной логике категорических суждений барона мы могли бы противопоставить разве что свое неосознанное недовольство, бессвязные обрывки мыслей и предположений. И это злит меня, но злюсь я скорее на себя, чем на Галди. Этот человек, хотя бы с точки зрения генеалогии одной семьи, ясно представляет себе свое положение и со всей беспощадностью делает необходимые выводы. Он нашел в себе мужество сделать именно то, на что мы оказались неспособны. Несмотря на шестьсот сорок лет, а может, благодаря им, он чуть ли не до фанатизма себялюбив. Но любит себя он не пассивно, а деятельно.
Когда мы спускались по лестнице, барон спросил:
— Господин старший лейтенант, какого вы мнения о русских? Я знал в Лондоне одного их дипломата, он очень гордился тем, что они обучили всех грамоте. Не это, конечно… помогло им дойти до Дуная. Допускаю, что они научились и кое-чему другому.
— Я слишком мало знаю их. Правда, в университете занимался и славистикой, но…
— Это любопытно. Вы, как говорится, словно в воду глядели. Значит, владеете русским?
— Более или менее. Но это ничего не значит. Меня интересовал только их язык, литература, история… и все.
— Но на фронте, вероятно, вы познакомились и с русской действительностью, а?
— Никому не пожелаю такого знакомства.
Шел дождь. Йожеф провожает нас до самых ворог, освещая дорогу фонарем с синим стеклом. Его прохудившиеся галоши хлюпают по грязи. Я ищу мелочь, старый слуга откланивается, желает господам спокойной ночи. По дороге на виноградник в промозглой кромешной тьме Галлаи, с шумом выдохнув воздух, чуть ли не со стоном освобождается от чрезмерно выпитой жидкости.
— До чего же застенчивое животное человек, — сонно бормочет он, — а очутится в шикарном салоне и готов лопнуть, но не осмелится выйти по нужде. Между прочим барон тоже всего лишь червяк. Уползает отсюда, чтоб на него не наступили. Нечего сказать, иерархия: нищий червяк, почтенный червяк, благородный червяк, сиятельный червяк, черт бы их побрал, не хватало еще, чтобы в штаны напустил.
— Нет, — внезапно произносит Геза, и в голосе его звучит еле сдерживаемое негодование, — не верю, что все это происходит для того, чтобы ничего не изменилось. Дубину надо выбить из рук человека. Раз и навсегда. И вместо нее дать миру идеал, да, идеал — сила уже всем осточертела.
У меня нет никакого желания спорить; если в этом не было смысла во дворце, то здесь тем более. Идеал и человек? Страстная любовь с ее капризами и прихотями. С минутными наслаждениями и бесконечными склоками, без брачного союза. Вряд ли человек чему-либо еще отдавал столько энергии, сколько он уделяет полнейшей и необратимой дискредитации всего доброго, что он сам же созидает. Философский репертуар Гезы мне хорошо знаком, я знаю, что сейчас последуют мудрость истины и истины мудрецов, восторженное восхваление Платона, давно назревшая потребность в создании государства философов. Знаю также, что я, по обыкновению, отвечу словами того же Платона: до чего же милые создания люди! Постоянно врачуют, умножая и усугубляя тем самым свои недуги, и воображают, что их может исцелить какое-то необыкновенное средство, которое они по чьему-то совету испробуют, а состояние их не улучшается, наоборот, все больше ухудшается. И разве это не так же комически забавно, когда они прибегают к законодательству и воображают, что с помощью реформ можно покончить с гадостями и подлостью рода человеческого, не подозревая, что по существу они рубят голову сказочного змея… Мы уже сотни раз играли в эту игру, и она порядком надоела, но что поделаешь, если ничего лучшего не умеем придумать. Мой отец, уверяя, будто слышал от кого-то, хотя вполне возможно, что он сам придумал, только не решался признаться, что это его собственная мысль, — любил повторять: истина похожа на виноград, надо дождаться, пока он созреет и станет сладким, но человек нетерпелив, срывает его зеленым. На сей раз Геза не развивает свою мысль дальше и, повинуясь законам естества, тоже останавливается на обочине.
На фронте затишье. Кажется, будто его совсем не существует. На меня нахлынули воспоминания о давным-давно минувших осенних вечерах. Брички, подводы скрипят, подымаясь по дороге к винограднику, из открытых дверей винокурен лампы отбрасывают свет в темноту, слышится заразительный смех, громкий, раскатистый, на кострах шипит, поджариваясь, сало. Все это еще не ушло совсем, а в моем воображении встает как нечто бесконечно дорогое, но навсегда канувшее в вечность. Неужто это тоска по безвозвратно ушедшему? Мне жаль расставаться со всем, что у меня хотят отнять. Да и к чему мне думать о другом? Хоть и благодаря уловкам и счастливой удаче, но именно здесь я вышел в люди: городская знать приняла меня в свою среду, пусть даже не навсегда, а лишь на то время, пока все это не кончится. Дешё смотрит куда-то в темноту.