Второй брак Наполеона. Упадок союза
Шрифт:
В следующие дни посланник пользовался приемом, как и раньше, запросто, во всякое время, но характер, приема был иной. Император был холоден, говорил мало и только изредка, намеками, касался политики. Иногда горькое слово, брошенное в разговоре, показывало, насколько глубока и жгуча была рана, нанесенная его самолюбию, его чувству собственного достоинства, его интересам. Однажды он сказал, что лица, ведшие переговоры в Вене, поступили как раз вопреки его указаниям. [241] Когда посланник заговорил о мерах, которыми имелось в виду его успокоить, он с нетерпением в голосе сказал, что император Наполеон должен был знать о его истинных желаниях, что было время, когда об этом достаточно говорилось. В обществе загудели недовольные голоса, а вернувшийся из Финляндии канцлер Румянцев так и замер от изумления.
241
Донесение № 59, ноябрь 1809 г.
Письмо Шампаньи к Румянцеву, в котором предлагалось уничтожить самое имя Польши в настоящем и в будущем, пришло через десять дней после вручения договора. Чтобы исправить произведенное впечатление, это было поздновато: удар был нанесен. Тем не менее, Александр был очень поражен решительными и определенными выражениями письма. Никогда еще Франция не говорила с ним таким языком. Он нашел в нем, согласно его выражению, “нечто в духе союза” [242] и почувствовал серьезное облегчение.
242
Донесение Коленкура № 60, ноябрь 1809 г
Он объявил, что готов принять столь положительно предложенные гарантии, но с условием, чтобы они были даны Францией в форме точного обязательства. В сношениях с Наполеоном он не придавал уже значения словам, а требовал документа. Сперва он говорил только о письменном обеспечении, затем, делаясь смелее и точнее поясняя свою мысль, потребовал определенного договора. Он выразил желание, чтобы император Наполеон принял на себя обязательство – никогда не восстанавливать Польши; чтобы к этой статье была прибавлена особая статья, гарантирующая владения, приобретенные по разделам, не исключая пояснительных и добавочных статей. Он говорил, что, если этот договор пройдет, он согласится забыть свои обиды; что, когда будут устранены препятствия, к несчастью, возникшие на пути союза, союз опять примет величественное и плавное течение. При мысли об этих утешительных перспективах чело царя прояснилось; как будто мир вновь нисходил в его душу. Но, возвращаясь постоянно к своему договору, он требовал, чтобы он был таким, как он его понимал, и по той выразительности, какую принимали тогда его слова, по его манере взвешивать каждую фразу, каждое слово, чувствовалось, что он высказывал свои непреложные условия и ставил ultimatum'oм своей дружбы [243] .
243
Переписка Коленкура с императором и министром, октябрь-ноябрь 1809 г.
Что касается Румянцева, то он выражался гораздо определеннее, тем более, что в промежуток времени между его возвращением в Петербург и прибытием Венского договора он не подражал сдержанности своего государя и не разделял его стыдливого смущения. Смело приступив к вопросу о Галиции в то время, когда Наполеон решал его в Вене, он представил проект раздела всецело в пользу России. Так как Франция не приняла в расчет желаний, высказывая которые он вовсе не находил предосудительным, он считал себя вправе добиваться исправления договора и упорно требовал этого. Увеличив окончательным присоединением Финляндии территорию империи, он отдался всецело польским делам. Они сделались его единственной заботой, его исключительной и всепоглощающей думой, как бы темным пятном, от которого он всеми силами хотел очистить горизонт. В разговоре с герцогом Виченцы он всегда говорил о союзе, как верующий, убежденный сторонник, но ставил его в зависимости от принятия важной меры, при помощи которой Наполеон рассеял бы надежды варшавян и охладил бы их энтузиазм. Он говорил, что обязанность Франции исправить зло, которое она создала, что ее дело – подавить волнение, которому она дала возможность возникнуть и распространиться. “Поляки опьянели, – говорил престарелый министр, – следует их отрезвить” [244] .
244
Шампаньи Коленкуру, 22 октября 1809 г.
– Впрочем, – прибавил он, – даже предполагая, что император Александр безропотно покорится необходимости, что он закроет глаза на внешнюю опасность, угрожающую его государству, возрастающее внутреннее недовольство не позволит ему чрезмерной уступчивости. Движение в высших классах, продолжал он, сделалось слишком сильным и приняло размеры столь тревожные, что несколько слов, брошенных свыше и даже поддержанных строгими мерами, не смогут восстановить спокойствия, не сделают людей покорными и не рассеют справедливых опасений. Доверие не создается указами. При настоящих условиях император Александр не может, не подвергая себя серьезной опасности, откладывать удовлетворения, которого требуют его подданные. Ошибочно полагают, говорил Румянцев в минуту откровенности, будто самодержец вполне независим в своих решениях; по закону – да, его власть не ограничена, но в действительности он должен считаться с мнением светского общества и, в известной мере, управлять вместе с ним. Отсюда вытекает для России исключительный образ правления: это – деспотизм, ограниченный салонами. Такой режим – не новость; он действует давно. И Румянцев, прибегая к своим воспоминаниям, к своей долголетней опытности, приводил факты и примеры, которые могли дать нам возможность лучше узнать и понять Россию. Он говорил: “Император Наполеон, да и вообще все у нас, ошибаются насчет нашей страны. Ее плохо знают. У вас думают, что Император управляет деспотически, что простого указа достаточно, чтобы изменить мнение общества, или, по крайней мере, все решать, не считаясь с ним. Император Наполеон часто в разговоре со мной называл пустой болтовней тот вид оппозиции, которая проявляется здесь. Он думает, что государь может все сделать одним мановением руки; он ошибается… Императрица Екатерина отлично знала нашу страну; поэтому-то она внимательно относилась ко мнению всех, она считалась даже с оппозиционным духом некоторых престарелых женщин; она сама мне говорила это” [245] . Пользуясь такими кстати приведенными воспоминаниями и соображениями, Румянцев подыскивал доводы в пользу необходимости требовать немедленного доказательства на деле, т. е. договора, который мог бы успокоить умы и помочь честным и примирительным намерениям правительства, – одним словом, такого, который придал бы союзу национальную окраску.
245
Коленкур Шампаньи, 30 октября 1809 г.
Коленкур не посмел тотчас же удовлетворить эти требования. Его столько раз обвиняли в излишнем пристрастии к России, что он боялся, как бы, проявив истинное усердие и обнаружив собственное отношение к этим требованиям, не подвергнуться снова упреку. Кроме того, в последние месяцы он видел, что императорская политика так часто меняла свое направление, что он с трудом следил за ее изгибами. Действительно, в начале войны, когда дело шло о том, чтобы увлечь наших союзников в борьбу, Наполеон позволил ему принять определенные обязательства: позднее, после первых разочарований, причиненных кампанией, император как будто удалился от России; теперь же, непосредственно после деяния, которое, несомненно, оскорбило Россию, он был склонен угождать ей. Такая непоследовательность, такие резкие скачки смутили посланника, выбили его из колеи, парализовали его волю. Вместо того, чтобы согласиться на возрастающие требования России, он ограничивался тем, что принимал их к сведению и по мере предъявления извещал о них свой двор. Прежде чем принять в принципе письменное обеспечение, а тем более договор, он послал двух курьеров и просил точных приказаний. Вследствие громадности расстояния, это задержало удовлетворение требований Александра по крайней мере на шесть недель.
На этот раз щепетильность посланника была чрезмерна и не отвечала намерениям императора. Если бы Коленкур, вместо того, чтобы строго придерживаться инструкций, которые, вследствие своего переменного характера, были сбивчивы, иногда противоречивы, связь которых ускользала от него, занялся бы изучением той работы, которая происходила в уме его государя; если бы он следил за всеми оттенками его воли, часто непостоянной и всегда сложной, он понял бы, что в настоящее время у императора на первом плане было желание успокоить и удовлетворить Россию, что только оно одно владело его умом и что он не остановился бы перед формой, в какой должно было быть дано удовлетворение. Действительно, Наполеон думал, что, дав территорию полякам, он сделал для них достаточно и вполне обеспечил за собой их преданность. Поэтому он всецело обращается к другой заинтересованной в этом деле стороне и решительно повертывается к России с руками, полными уступок. Приняв предосторожности на тот случай, если бы Александр изменил ему, он всячески старается предупредить самую измену. Делаясь более грозным, он чувствует себя и более одиноким. Он отлично понимает пользу продлить соглашение, которое обеспечило бы его от столкновений в Европе на то время, когда он снова предпримет покорение Испании и будет кончать свою борьбу с Англией. Не довольствуясь тем, чтобы обезвредить Россию, он мало-помалу возвращается к надежде привязать ее более тесно к себе, – возродить доверие и искреннюю дружбу. Мысль вызвать расцвет союза связывается у него с задуманным планом, не только государственного, но и личного свойства – планом, который, обнимая наивысшие соображения его политики, затрагивал самые чувствительные струны его самолюбия. Дружба Александра снова сделалась для него крайне необходимой, ибо он решил развестись с Жозефиной и думал, что Россия понадобится ему для того, чтобы дать Франции новую императрицу.
После Ваграма и Венского мира он пережил приступ огромного желания, какой был с ним уже однажды, по возвращении из Тильзита, – желания присоединить к победным трофеям, которые он доставил своим подданным, залог будущего, надежду на устойчивость своего дела. На другой день после испытания, когда Франция дрожала за его жизнь и была свидетельницею, как пошатнулось его счастье, он нашел настоятельно необходимым упрочить прямым потомством продолжение своего дела и, в особенности, поддержать веру в него. В конце 1807 г. у него было сильное, но безрезультатное желание развестись; в 1809 г. желание его созрело, решение было принято. Возвращаясь из Австрии, он нес в себе бремя этого решения, которое, надрывая его сердце, открывало в то же время его гордости новое поприще.
Решившись на разрыв, страшась этой жестокой минуты, он не хотел оглашать своего намерения и не имел в виду немедленного его осуществления. Страдая от сознания, что вынужден будет причинить Жозефине горе, он обдумывает, как бы подготовить ее, как устроить, чтобы причинить ей меньше страданий. Он переживал приступы мучительной тоски, что заставляло его искать уединения, возможности собраться с мыслями. По возвращении из Германии, вместо того, чтобы вступить в Париж и в качестве победителя показаться своему народу, он останавливается в Фонтенбло. Там он допускает до себя только своих доверенных министров и принцев императорского дома. Он откладывает официальные приемы, избегает требований этикета и пышности императорского двора. Он хочет “пожить, как в деревне” [246] , деля свое время между занятиями и охотой. Он вызывает к себе императрицу, но обращается с ней с непривычной для нее холодностью. Прекращая интимные отношения тогда, когда место и обстоятельства особенно благоприятствовали этому, он хотел подготовить Жозефину к ее роли, хотел, чтобы она догадалась сама, чтобы преклонилась пред неизбежным, пожертвовала бы собой и добровольно сошла с престола, дабы в иерархии принцесс занято первое после царствующей императрицы место. Вот цель, которую он себе наметил. Чтобы достичь ее, он считает, что ему необходимо несколько недель терпения и специально посвященных этому делу усилий.
246
Шампаньи Коленкуру, 7 ноября 1810 г.
Затем ему нужно было подумать о средствах устроить новый брак и заранее обеспечить его за собой. Он думал, что узы, связывающие его с Жозефиной, следовало не разрубить, а развязать нежной рукой, что разрыв следовало подготовить осторожно; второй же брак, по его мнению, должен был последовать непосредственно за разрывом, как событие, поражающее своим блеском и неожиданностью. Чтобы вернее управлять умами, Наполеон считал необходимым не держать долго своих подданных в тревоге и неведении, в состоянии длительного ожидания крупных событий. Лишь только он давал им повод предугадать таковые, он тотчас же выдвигал их на сцену, как совершившийся факт, – бесспорный и величественный; он выводил своих подданных из вызванного событием трепета, чтобы увлечь и привести в восторг. Во всех делах его излюбленным приемом было поражать неожиданностью и блеском, он всегда старался волновать, удивлять умы, приводить в оцепенение общественную мысль. Поэтому он хотел, чтобы переход от одной императрицы к другой был внезапным, едва чувствительным; чтобы немедленно пред лицом Франции и всего мира около него появилась принцесса королевской крови и заняла место, которое после отъезда Жозефины осталось бы вакантным. Подле Жозефины он думал о той, которую хотел призвать занять ее место, и мысленно пробегая Европу, искал принцессу, достойную разделить с ним трон и дать ему сына. Выбор его остановился на великой княжне Анне, сестре Александра. Этот выбор был естественным, законным, почти вынужденным. Прежде всего, он отвечал желанию быстрой развязки, которая руководила действиями императора за все время этого дела. Затем, между Наполеоном и Александром этот вопрос не был новым, так как в Эрфурте, в минуту откровенной беседы, подготовленной Талейраном, императоры говорили о женитьбе Наполеона и произнесли имя младшей дочери Павла I. В то время Анна Павловна только что вышла из детского возраста, и вопрос о ее замужестве мог быть рассматриваем только как желательное будущее [247] . С тех пор прошло тринадцать месяцев. Великой княжне было почти пятнадцать лет. Можно было предполагать, не имея, конечно, безусловной в том уверенности, что с тех пор физически она настолько развилась, что можно думать о ее замужестве. Ее чрезмерная молодость, которая предоставляла известные затруднения в то время, по-видимому, не была уже препятствием, и было вполне естественно, что сделанный тогда ее братом намек был подхвачен с нашей стороны. После разговора в Эрфурте сватовство не должно было вызвать в Петербурге удивления. Казалось, что на этой уже подготовленной почве все пойдет легче и скорее, чем в другом месте. Для Наполеона – по его собственному признанию – “было требованием безусловного приличия [248] ” никоим образом не искать другой партии прежде, чем он не переговорит окончательно с Россией. По его словам, если бы он пренебрег этим долгом приличия, этим обязательством, которые налагала на него дружба, он рисковал бы нанести новый удар согласию двух дворов и дать царю законный повод к неудовольствию и обиде.
247
См. т. I, стр. 474 – 477.
248
Corresp., 16210.
Наоборот, семейный союз, если бы удалось его заключить, убедил бы обоих монархов в искренности их взаимных чувств, и, почти наверное, имел бы своим результатом восстановление союза политического. Александр нашел бы в нем доказательство, что Наполеон остается непоколебимо верным в своем предпочтении и в своих симпатиях. С своей стороны и Наполеон получил бы, наконец, от России столько раз и так горячо просимое доказательство ее дружбы. Александр никогда не жалел ни обещаний, ни уверений, он засыпал нас ими. Даже теперь он утверждает, что сердце его не изменилось, по его словам, он по-прежнему восхищается Наполеоном и хочет любить его. Даже тогда, когда он вздыхает и плачет, его жалобы имеют характер не досады и горечи, а обиды на то, что дружба его не оценена. Однако, каждый раз, когда дело шло о том, чтобы проявить свою дружбу на деле, он оказывался несостоятельным и уклонялся. Во время австрийской войны он расточал нам добрые пожелания, постоянно одобрял и поздравлял, но в войсках отказывал. Согласие на брак с его сестрой могло заменить то фактическое доказательство, от которого он тогда воздерживался. Благодаря этому публичному знаку привязанности, он доказал бы, что нисколько не боится связать себя обязательствами с нами, что не видит ничего предосудительного в родственных узах с императором и не прочь на деле подтвердить это. В сватовстве Наполеон видит последнее средство испытать его, проверить прямоту его намерений и решается на этот крайне рискованный опыт.