Вторжение жизни. Теория как тайная автобиография
Шрифт:
Всю советскую эпоху Бахтин оценивал как заблуждение: «Все, что было создано за эти полвека на этой безблагодатной почве под этим несвободным небом, все это в той или иной степени порочно». [290] Литература была для Бахтина более надежным коммуникативным медиумом, чем реальная жизнь, потому что литература была изначально исполнена смыслом, тогда как действительность таила абсурдные катастрофы. Художественные миры авторов, занимавших Бахтина, гарантировали ту осмысленность, что не могла раскрыться в жизненном мире советской диктатуры. Но принципиальная граница, на и над которой работал Бахтин, лежала не между реальностью и вымыслом, а между я и Другим.
290
Бочаров С. Об одном разговоре и вокруг него // Бочаров С. Сюжеты русской литературы. М., 1999. С. 475.
Поэтому и выбор собеседников, которых выискивает себе Бахтин, неслучаен. Его герои мировой литературы – это Достоевский, Гёте и Рабле. У каждого из этих трех писателей Бахтин выделяет одну наиболее важную для себя особенность: у Достоевского на первый план выходит полифония, у Гёте – целостное видение, а у Рабле – карнавал. Но внимательное чтение разборов Бахтина обнаруживает вместе с тем, что он проецирует собственные идеальные представления на текстовые миры анализируемых им авторов. Центральные бахтинские понятия нацелены не столько на разгадку фикциональной истины, сколько на автобиографическую значимость для исследователя чужих жизненных проектов.
В ходе самой жизни Бахтина тексты играли более важную роль, чем люди. У Бахтина не было особых отношений с природой, хорошей едой, Эросом (у некоторых его современников были сомнения в «полноте» его брака), ни даже с солнечным светом. [291] Его квартира была больше похожа на келью отшельника. Бывших студентов поражала скромность ее устройства: стол со стопой газет вместо одной ножки, пара стульев, кровать, маленький столик, вот и все; чувствовалось, что мелочи повседневной жизни его не интересовали. Иные даже не могли себе представить, что их великий педагог живет в такой нищете. Единственным, что компенсировало ее, было огромное количество книг. [292] Бахтин вел одухотворенное существование в клубах табачного дыма – подлинной среде его размышлений. По его словам, во время Второй мировой войны на самокрутки пошла часть рукописи его исследований по «роману воспитания»: [293] никотиновый чад был ему явно важнее бумажной стопы научного исследования. Может быть, его игнорирование собственных публикаций коренилось в общем недоверии к завершенным текстам, живущим дольше автора и тем самым лишающим его возможности завершить, пересмотреть, а то и отвергнуть когда-то высказанное. С этой точки зрения использование рукописных страниц в виде папиросной бумаги кажется протестом автора против замыкания собственного текста, окаменевания его навсегда.
291
Emerson С. Bachtin at 100. Art, Ethics and the Architectonic Self // Centennial Review. 1995. Vol. 39. No. 3. P. 400.
292
Клюева H., Лисунова Л. Личная библиотека М. М. Бахтина в культурном контексте эпохи // Клюева Н., Лисунова Л. М. М. Бахтин – мыслитель, педагог, человек. Саранск, 2010. С. 29.
293
Бочаров С. Об одном разговоре и вокруг него. С. 496.
В ранних работах Бахтина его важным партнером и собеседником оказывается Достоевский. Вряд ли стоит заходить так далеко, как первые биографы Бахтина Катерина Кларк и Майкл Холквист, утверждавшие, что Достоевский для Бахтина имел то же значение, что Христос для Достоевского. [294] Достоевский стал самым важным для Бахтина «суфлером» его основного убеждения, что ни один человек не завершен и что он обретает самостоятельный голос лишь в диалоге с другими. Бахтин видит в романных персонажах Достоевского идеальный образ человека, всегда сохраняющего за собой последнее слово о самом себе и таким образом отвергающего завершение своей личности извне.
294
Clark К., Holquist M. Mikhail Bakhtin. Cambridge, 1984. P. 251.
В конечном счете эпохальное достижение Достоевского, по Бахтину, состоит в том, что он освободил своих литературных героев от тоталитарного господства автора:
Достоевский произвел как бы в маленьком масштабе коперниковский переворот, сделав моментом самоопределения героя то, что было твердым и завершающим авторским определением. <…> Не только действительность самого героя, но и окружающий его внешний мир и быт вовлекаются в процесс самосознания, переводятся из авторского кругозора в кругозор героя. <…> Рядом с самосознанием героя, вобравшим в себя весь предметный мир, в той же плоскости может быть лишь другое сознание, рядом с его кругозором – другой кругозор, рядом с его точкой зрения – другая точка зрения на мир. Всепоглощающему сознанию героя автор может противопоставить лишь один объективный мир – мир других равноправных с ним сознаний. [295]
295
Бахтин M. Проблемы поэтики Достоевского // Бахтин М. Собр. соч. Т. 6. С. 58–59.
Формулировки в книге Бахтина о Достоевском почерпнуты не из риторического арсенала литературы, а из философии жизни. Если внимательно прислушаться к Бахтину, можно понять, что он говорит не о вымышленных персонажах, а о живых людях:
Самосознание героев у Достоевского сплошь диалогизировано: в каждом своем моменте оно повернуто вовне, напряженно обращается к себе, к другому, к третьему. Вне этой живой обращенности к себе самому и к другим его нет и для себя самого. В этом смысле можно сказать, что человек у Достоевского есть субъект обращения. О нем нельзя говорить, – можно лишь обращаться к нему. [296]
296
Там же. С. 280.
Интерпретация Бахтиным Достоевского получила всемирную известность; его аналитические понятия «полифонии» и «диалогичности» были с тех пор применены ко многим другим литературным и общественным явлениям. Обращаясь к форме автобиографии, можно сказать, что клин, вогнанный Бахтиным между автором и его вымышленными персонажами, можно хорошо применить, чтобы расколоть идентичность на человека, рассказывающего свою жизнь – и живущего своей жизнью. Этой разницей между письмом и жизнью он торит путь, которым в различных вариантах пошли многие другие теоретики, упоминаемые в этой книге. Это также объясняет, почему Бахтин – главным образом, при посредничестве Цветана Тодорова и Юлии Кристевой – стал гарантом постструктуралистской теории текстуальности. При таком включении Бахтина, конечно, оказывается искаженным мотив, который в конечном счете можно повернуть и против этой теории текста. Такой демонтаж тотальности вносит то различение теории и действительности, а также письма и жизни, которое можно вполне прочитать в духе дерридеанской differance:
Конец ознакомительного фрагмента.