Введение в историческую уралистику
Шрифт:
Если установление связей западных финно-угров с германцами и славянами, во-первых, достаточно чётко увязывается с определёнными достаточно поздними событиями, нашедшими отражение в выразительном археологическом материале и отчасти — в исторических источниках (экспансия скандинавских групп — носителей культуры каменных курганов с ящиками на побережье Финляндии и Эстонии в конце II — в первой половине I тыс. до н. э., и сложение во второй половине I тыс. до н. э. системы балтийских культурных и торговых связей, а затем, в середине I тыс. н. э. (с IV века) — экспансия восточных славян на север и северо-восток [Meinander 1954b:111—117; Salo 1968:198—210, 228—240; Седов 1994:296—304]), и, во-вторых, не имеет прямого отношения к предыстории финно-угорских народов в целом, а, следовательно, и к теме данного очерка (см., впрочем, ниже в разделе VI), то проблемы контактов западных финно-угров с балтами (протобалтами) более сложны и касаются более глубокой древности.
Дело в том, что, как это было предложено Х. Моора [Моора 1956:68—73], древние контакты балтов с западными финно-уграми принято соотносить с распространением в Прибалтике и на юге Финляндии в самом конце III тыс. до н. э. прибалтийской культуры шнуровой керамики и боевых топоров, просуществовавшей здесь местами до середины II тыс. до н. э. [Крайнов, Лозе 1987:51, 56; Meinander 1954b]. Такая интерпретация, однако, не может быть признана исчерпывающей.
Во-первых, облик большинства балтизмов в прибалтийско-финских языках указывает на язык-источник восточнобалтийского типа, чрезвычайно близкий литовскому. Как бы ни был консервативен литовский язык, трудно поверить, что он сохранил в неизменном виде формы, существовавшие почти четыре тысячи лет назад (о малой вероятности балтской языковой принадлежности «шнуровиков» см. также [Мугуревич, Таутавичюс 1980:9—12]). Поэтому не исключено, что хотя бы значительная часть балтизмов в прибалтийско-финских языках имеет более позднее происхождение и восходит к языкам древних балтов — носителей сложившейся в последней четверти II тыс. до н. э. на пост-«шнуровой» основе (или при её участии) культуры штрихованной керамики [Граудонис 1980; Васке 1991:108—114], которые в середине — второй половине I тыс. до н. э. достаточно далеко проникали на север и северо-восток в Прибалтике (до Ильменя, Приладожья и южной Финляндии), смешивались с создателями культуры ложнотекстильной керамики, в которых есть все основания видеть финно-волжских предков прибалтийских финнов, и, таким образом, активно участвовали в формировании прибалтийско-финской общности, частично контактируя также и с волжскими финно-угорскими языками, прежде всего, в бассейне Оки с протомордовскими диалектами [Sedov 1980:429—438; Седов 1990:90—91]. Об участии в формировании этнической карты Прибалтики в конце II — начале I тыс. до н. э. нового населения, пришедшего из более южных районов, но генетически близкого ранним «шнуровикам», в котором можно видеть собственно прабалтов, свидетельствует и распространение в Прибалтике в это время довольно многочисленного населения, принадлежавшего к долихокранному узколицему европеоидному типу, принявшего участие в сложении прибалтийских финнов и — в особенности — балтов [Денисова 1980:31—33]. Именно картина взаимоотношений носителей культур штрихованной и ложнотекстильной керамики в Прибалтике, Приладожье, на территории современных Псковкой, Новгородской областей [Васкс 1991:11—118], соответствует картине взаимоотношений балтских и финно-волжских языков, реконструируемой с опорой на балтские заимствования в последних (см. наиболее наглядную схему в [Korhonen 1981:32]). Если же соотносить все балтизмы в западных финно-угорских языках за счёт контактов древних их носителей с создателями прибалтийской культуры шнуровой керамики и боевых топоров, то следует ожидать иной картины распределения балтизмов, прежде всего потому, что эта культура не может рассматриваться отдельно от комплекса близкородственных культур шнуровой керамики (см. следующий абзац). Как бы то ни было, ясно, что проблема стратификации балтизмов в западных финно-угорских языках нуждается в специальном рассмотрении.
Во-вторых, прибалтийская культура является лишь одним из ответвлений целого комплекса культур боевых топоров и шнуровой керамики, к которому принадлежат и распространившиеся почти одновременно с прибалтийской в бассейне верхней и средней Волги фатьяновская и балановская культуры (датировка обеих по Д. А. Крайнову: конец III — середина II тыс. до н. э., для балановской — финал во второй половине II тыс. до н. э. [Krainov 1992: 325—327] — что более правдоподобно; балановской по А. Х. Халикову: начало II тыс. до н. э. — IX век до н. э. [Бадер, Халиков 1987:76]). Единство происхождения их с прибалтийской культурой боевых топоров не подлежит сомнению [Krainov 1992:324—325]. По-видимому, их носители, принадлежавшие к тому же протобалтскому резко долихокранному, умеренно широколицему европеоидному типу, что и создатели прибалтийской культуры (истоки этого типа связаны с расселением южноевропейских земледельческих племён в Средней Европе) [Денисова 1975:111—117; 1980:29—33], говорили на индоевропейских языках примерно того же ареала, что и прибалтийские «шнуровики».
Формирование комплекса средне-, северно- и восточноевропейских культур со шнуровой керамикой происходило в центральной Европе в середине — второй половине III тыс. до н. э. в ходе сложных процессов «сплавления» разнокультурных групп, основными силами которого были степные коневодческие племена древнеямной культурно-исторической общности и среднеевропейские скотоводы и земледельцы, носители культуры воронковидных кубков [Мерперт 1976]. Если вести речь об этноязыковой атрибуции «шнуровых» культур, то, вероятно, речь может идти о каких-то «центральноевропейских» диалектах (протобалто-славянских, протогерманских, с включением, возможно, протоиллирийских, протоалбанских и некоторых других групп — см., например, [Dolukhanov 1986:9] [23] ), но едва ли для столь отдалённой эпохи правомерно предположение о существовании самостоятельного балтского праязыка, хотя для крайнего северо-востока «шнурового» ареала следует думать, скорее всего, именно о протобалто-славянских.
23
Замечу, что если хотя бы одна-две этимологии, отражающие заимствования в западных финно-угорских языках из некоего сатемного (sic!) индоевропейского языка, близкого прагерманскому и сохранявшего ларингалы, из числа предложенных в работах Ё. Койвулехто и его «школы» были бы приемлемы, то в этом случае именно языки носителей «шнуровых» культур, в том числе — фатьяновской и балановской, в первую очередь должны были бы иметься в виду как возможный язык-источник, и, таким образом, отсюда следует, что даже принятие сомнительных протогерманско-финских сопоставлений Ё. Койвулехто ни в коем случае не может быть истолковано как аргумент в пользу раннего присутствия финно-угорских групп в Прибалтике — вопреки автору этих сопоставлений (см., например, [Koivulehto 1983]).
Поскольку фатьяновско-балановские группы в достаточно глубокой древности широко расселились в Верхнем и Среднем Поволжье и активно контактировали с местными племенами, следовало бы ожидать наличия следов контактов их языков с языками финно-пермской общности в целом. Весьма небольшое количество выявленных на сегодня балтских заимствований в волжских финно-угорских языках (см. выше) никак не укладывается в гипотезу о балтоязычности носителей этих культур. Отчасти это, вероятно, можно объяснить слабой степенью исследованности проблемы: в классической работе Я. Калимы [Kalima 1936] акцент сделан на балтских заимствованиях в прибалтийско-финских языках, данные волжских языков привлекаются в основном тогда, когда то или иное слово обнаруживается в прибалтийско-финских. Сепаратные же балтизмы (или «квазибалтизмы») в волжских языках всё ещё ждут своего исследователя: имеющиеся наработки по этой теме в большинстве своём крайне неубедительны. Попытки поиска балтских заимствований не только в волжских, но и в пермских языках предпринимались Б. А. Серебренниковым [Серебренников 1957], однако его сопоставления также нельзя признать заслуживающими доверия, не лучше выглядят и протославянские этимологии для некоторых финно-пермских и финно-волжских слов, предложенные О. Б. Ткаченко [Ткаченко 1990]. Между тем, недавно Т.-Р. Вийтсо было предложено несколько весьма интересных сопоставлений, свидетельствующих, как будто, о весьма древних, протославянских заимствованиях в прибалтийско-финских языках [Viitso 1992], а мною (отчасти — вслед за О. Б. Ткаченко) — гипотеза о происхождении финно-пермского *'se'cem «семь» от раннепротославянского *setimi «семь» [Napolskikh 1995:125—126]. Смею высказать предположение о том, что намеченное таким образом направление поисков не лишено перспективы. Предвидя законные возражения со стороны индоевропеистов, скажу, что применительно к столь отдалённым временам, как вторая половина III — первая половина II тыс. до н. э. речь, безусловно, не может идти о прямых языковых предках славян, но о каких-то периферийных диалектах протобалтского (= протобалто-славянского) ареала, которые развивались отчасти в том же направлении, что и диалекты, давшие в дальнейшем начало славянскому праязыку.
Завершая краткий экскурс в проблему происхождения балтских заимствований в западных финно-угорских языках, следует сказать, что проблема эта требует дальнейшей разработки. Поэтому достаточно преждевременной представляется попытка М. Корхонена удревнить общепринятые датировки распада финно-пермской, финно-волжской и т. д. праязыковых общностей, опираясь, в частности, на данные о балтских заимствованиях и на гипотезу об их происхождении из языка создателей прибалтийской культуры шнуровой керамики и боевых топоров (симптоматично, что при этом фатьяновская и балановская культуры им, опять-таки, во внимание не принимались) [Korhonen 1976:11—14]. С другой стороны, при любом решении проблемы решающее значение для уральской предыстории имеет то обстоятельство, что объём и характер балтского влияния на прибалтийско-финский праязык, равномерное распределение старых балтизмов в этих языках при минимальных следах обратного прибалтийско-финского влияния в балтских однозначно свидетельствуют о том, что в составе прибалтийско-финских народов имеется мощный балтский субстрат [Аристэ 1956:12—14]. На это же указывает, очевидно, распространение атланто-балтийского и беломоро-балтийского расового типа среди прибалтийских финнов и близость их антропологическому типу носителей культуры боевых топоров [Марк 1956: 232—233, 241—242; Алексеев 1974:10; Bunak 1966:17—23]. Этому, конечно, может быть придумано иное объяснение (см. неубедительные попытки такого рода [Моора 1956] и др.), нежели предположение о том, что балты жили на территориях, где формировался прибалтийско-финский праязык ещё до появления там финно-угорской речи, но именно такой вывод выглядит наиболее естественным. Дело, однако, в том, что вывод о примате балтского присутствия в Прибалтике перед финно-угорским безусловно следует и из анализа заимствованной в прибалтийско-финские языки балтской лексики, связанной с морем, прежде всего — названий рыб бассейна Балтики («лосось», «угорь», «озёрная форель»), и к этому выводу добросовестный анализ приводит даже тогда, когда сам исследователь очень хочет доказать исконность финно-угорской речи на данной территории (см. блестящий пример такого рода [Viitso 1983], также по этому поводу [Хелимский 1985a]).
Таким образом, данные о контактах западных финно-угорских языков с балтскими свидетельствуют о том, что расселение прямых языковых предков прибалтийских финнов в Прибалтике имело место после распространения там балтских языков, точнее — никак не ранее рубежа III—II тыс. до н. э. (если, несмотря ни на что, считать носителей культур со шнуровой керамикой и боевыми топорами прабалтами), либо — что более правдоподобно — не ранее конца II тыс. до н. э. (если — см. выше — соотносить контакты прабалтов с прибалтийскими финнами с взаимоотношениями носителей культур штрихованной и ложнотекстильной керамики).
Второй большой языковой общностью, с языками которой давно пытаются сравнивать уральские языки, является алтайская. В неё принято объединять языки пяти больших групп: тюркские, монгольские, тунгусо-маньчжурские, корейский и японский. Именно в таком виде алтайская семья представлена в важнейшей в этой области работе, посвящённой реконструкции алтайского праязыка [Старостин 1991]. Следует, однако, заметить, что, несмотря на впечатляющие достижения алтаистики, гипотеза о древнем родстве всех алтайских языков сегодня ещё далеко не общепризнана, и у её противников есть свои сильные аргументы (см. обзор проблем с литературой [Janhunen 1994; Vovin 1994]). По этой причине едва ли возможно сегодня всерьёз обсуждать вопрос о древнейшем генетическом родстве алтайских языков с уральскими, о былом существовании урало-алтайского праязыка (трудно согласиться с Б. Коллиндером, который считал, что если будет доказано урало-алтайское родство, то вопрос о родстве алтайских языков решится сам собой [Collinder 1977:67]), хотя эта гипотеза имеет не менее почтенный возраст и не менее уважаемых сторонников, чем рассмотренная выше индо-уральская (см., например, [Schott 1849; Donner 1901; R"as"anen 1953; Fokos-Fuchs 1962; Poppe 1983]). Бесспорно наличие значительного числа праязыковых лексических параллелей между уральскими, с одной стороны, и тюркскими, тунгусо-маньчжурскими или монгольскими языками — с другой [R"as"anen 1953; 1955; Collinder 1965:140—153], практически все исследователи сходятся на том, что между языками обеих семей существуют многочисленные структурные схождения в фонетическом, морфологическом и синтаксическом строе (последовательная агглютинация, гармония гласных по ряду, невозможность стечения согласных в анлауте и т. п. [Poppe 1983; Aalto 1969], — новейший и весьма полный обзор в сочетании, что характерно, с очень осторожной оценкой перспектив «урало-алтайского» родства см. [Sinor 1988]) — и эти схождения и параллели должны иметь какое-то историческое объяснение.
По-видимому, глубоко прав Д. Шинор, считающий, что при поисках этого объяснения необходимо отказаться от слишком простых решений типа «белое — чёрное, да — нет» [Sinor 1988:739]. Действительно, решений может быть множество: от общей восточно-ностратической подосновы [Иванов 1985:149] до древних контактов отдельных групп [Tauli 1955:11], причём одно решение не исключает, в принципе, любого другого. Возможны и поиски в принципиально новом направлении, попытки объяснить урало-алтайские схождения через постулирование древнейших диалектных связей в рамках модели древнейших попарных междиалектных / межъязыковых связей [R'ona-Tas 1983]. Принципиальное же значение для рассмотрения проблем уральской предыстории имеет сам факт безусловного наличия древних (на уровне уральского праязыка) связей между уральскими и алтайскими языками (ср. совершенно иную картину уральско-индоевропейских связей), что свидетельствует о близости уральской прародины к районам древнейшей локализации алтайских языков, то есть, так или иначе — к глубинным районам Азии [24] . Знаменательно, что анализ урало-алтайских лексических параллелей с точки зрения лингвистической палеонтологии приводит к выводу об «урало-алтайской прародине» в палеолите на Урале — в Западной Сибири [R"as"anen 1953:26] (естественно, с трактовкой М. Рясяненом урало-алтайских параллелей как сугубо праязыковых трудно согласиться, его конкретная аргументация и подходы нуждаются в корректировке, но общий вывод о северноазиатской локализации древнейших урало-алтайских связей представляется вполне надёжным).
24
Характерно, что одним из основных аргументов против гипотезы урало-алтайского родства или древнейших контактов служит некритическое восприятие «классической» гипотезы о локализации уральской прародины в Восточной Европе: поскольку расстояние от Средней Волги до Центральной Азии слишком далеко, то и о былом соседстве и контактах нельзя вести речь [Ramstedt 1947:18]. Естественно, поскольку на самом деле параллели между уральскими и алтайскими языками являются фактом, а локализация уральской прародины в Восточной Европе — малообоснованной гипотезой, правильнее было бы говорить о необходимости пересмотреть эту гипотезу в соответствии с этими (и многими другими) фактами.
Сколько-нибудь заметных специальных связей между уральскими языками в целом или отдельными их группами с монгольскими, корейским или японским языками не обнаруживается (за исключением поздних монгольских заимствований в саянских самодийских языках — см. [Joki 1952]. Из отдельных ветвей «алтайской семьи» с (восточными) уральскими языками находилась в постоянных контактах с глубокой древности тунгусо-маньчжурская. Опираясь на работы Е. А. Хелимского и И. Футаки [Хелимский 1985b; 1983; 1989; Futaky 1980; 1983; 1988], содержащие представительный набор надёжных этимологий, можно утверждать непрерывность связей в последовательности: прауральский — пратунгусо-маньчжурский, прасамодийский — пратунгусский, прасеверносамодийский и отдельные южносамодийские праязыки — тунгусский, самодийские языки — эвенкийский; кроме того, некоторые этимологии указывают, как будто, и на возможность того, что существовали связи с тунгусскими языками на прафинно-угорском и праугорском уровне, до возникновения обско-угорско — тунгусских контактов в средневековье. Таким образом, языковые данные свидетельствуют о том, что прауральские диалекты, а затем — уральские языки восточного ареала находились в непрерывных контактах с тунгусскими (соответственно — пратунгусо-маньчжурским и т. д.) языками со времени существования уральского единства и до сего дня. Где бы не размещались древнейшие районы обитания и прародина тунгусо-маньчжуров (в При- или Забайкалье [Василевич 1958; Окладников 1968; Левин 1958:96, 135], в Маньчжурии [Janhunen 1996:216—256] или даже в Китае [Shirokogoroff 1926], локализовать уральско-тунгусские контакты западнее Енисея невозможно. Следовательно, восточный фланг уральской прародины должен был достигать по крайней мере Енисея. Причём, по-видимому, речь в данном случае должна идти о территории расселения эндоуральских групп, носителей досамодийских диалектов уральского праязыка, а районы обитания восточных парауральцев могли простираться гораздо далее на восток.
Хотя на схеме Л. Рона-Таша [R'ona-Tas 1983:241] тюркские языки связаны линией древнейших диалектных связей с западной ветвью уральских — финно-угорскими языками (в то время как тунгусо-маньчжурские — с самодийскими), следует отметить, что выявление подобной связи проблематично, она может предполагаться разве что только на основе древнейшего слоя «урало-алтайской» лексики. В то же время более показательны лексические заимствования, объединяющие тюркские и самодийские [Хелимский 1983:6—8; R'ona-Tas 1980; 1988:743—746] и тюркские и угорские языки [R'ona-Tas 1988:749—751]. С самодийским праязыком можно предполагать контакты тюркского праязыка до его распада, причём, в силу специфики заимствований («лошадь», «писать», «сто» из тюркского в самодийский, «соболь», «сосна-ель», «лиственница-кедр» из самодийского в тюркский, их можно локализовать на границе степи и сибирской тайги, вероятно — где-то в I тыс. до н. э. [Хелимский 1983:7] или даже на рубеже эр.