Введение в литературоведение. Семинары. Методические указания для студентов филологических факультетов
Шрифт:
(В).
Вот уж ему в расстоянии близкомСлышно, как лезут с роптаньем и писком;Слышно, как стену их лапки скребут;Слышно, как камень их зубы грызут.Вдруг ворвались неизбежные звериСыплются градом сквозь окна, сквозь двери,Спереди, сзади, с боков, с высоты:Что тут, епископ, почувствовал ты?(Г).
Идём!Идём, идём!Не идём, а летим!Не летим, а молньимся,души зефирами вымыв!Мимобаров и бань.Бей, барабан!Барабан, барабань!Были рабы!Нет раба!Баарбей!Баарбань!Баарабан!Эй, стальногрудые!Крепкие, эй!Бей, барабан!Барабан, бей!Или – или.Пропал или пан!(Д).
Теперь у нас дороги плохи,Мосты забытые гниют,На станциях клопы да блохиЗаснуть минуты не дают;Трактиров нет. В избе холоднойВысокопарный, но голодныйДля виду прейскурант виситИ тщетный дразнит аппетит,Меж тем как сельские циклопыПеред медлительным огнёмРоссийским лечат молоткомИзделье лёгкое Европы,Благословляя колеиИ рвы отеческой земли.(Е).
В окошки,в двери,в щель войдя,валилась солнца масса,ввалилось;дух переведя,заговорило басом:«Гоню обратно я огнивпервые с сотворенья.Ты звал меня?Чаи гони,гони, поэт, варенье!»Слеза из глаз у самого —жара с ума сводила,но я ему —на самовар:«Ну что ж,садись, светило!»(Ё).
Без пушкинской печали светлой,без лермонтовской мрачной радостидуша жар-птицею оседлойзавидует своей крылатости.(Ж).
Я связь миров, повсюду сущих,Я крайня степень вещества;Я средоточие живущих,Черта начальна Божества;Я телом в прахе истлеваю,Умом громам повелеваю,Я царь – я раб – я червь – я Бог!Но, будучи я столь чудесен,Отколе происшел? – безвестен;А сам собой я быть не мог.(З).
Шёпот, робкое дыханье,Трели соловья,Серебро и колыханьеСонного ручья,Свет ночной, ночные тени,Тени без конца,Ряд волшебных измененийМилого лица,В дымных тучках пурпур розы,Отблеск янтаря,И лобзания, и слёзы,И заря, заря!..(И).
Хотя страшился он сказать,Нетрудно было б отгадать,Когда б… но сердце, чем моложе,Тем боязливее, тем строже…(К).
Любовь Андреевна. Дачи и дачники – это так пошло, простите.
Гаев. Совершенно с тобой согласен.
Лопахин. Я или зарыдаю, или закричу, или в обморок упаду. Не могу! Вы меня замучили! (Гаеву.) Баба вы!
Гаев. Кого?
Лопахин. Баба! (Хочет уйти.)
(А. П. Чехов)
(Л).
Петрович явился с шинелью, как следует хорошему портному. В лице его показалось выражение такое значительное, какого Акакий Акакиевич никогда ещё не видал. Казалось, он чувствовал в полной мере, что сделал немалое дело и что вдруг показал в себе бездну, разделяющую портных, которые подставляют только подкладки и переправляют, от тех, которые шьют заново. Он вынул шинель из носового платка, в котором её принёс; платок был только что от прачки, он уже потом свернул его и положил в карман для употребления. Вынувши шинель, он весьма гордо посмотрел и, держа в обеих руках, набросил весьма ловко на плеча Акакию Акакиевичу; потом потянул и осадил её сзади рукой книзу; потом драпировал ею Акакия Акакиевича несколько нараспашку. Акакий Акакиевич, как человек в летах, хотел попробовать в рукава; Петрович помог надеть и в рукава, – вышло, что и в рукава была хороша.
(Н. В. Гоголь)
(М).
Ты слушать исповедь моюСюда пришёл, благодарю.Всё лучше перед кем-нибудьСловами облегчить мне грудь;Но людям я не делал зла,И потому мои делаНемного пользы вам узнать,А душу можно ль рассказать?Я мало жил, и жил в плену.Таких две жизни за одну,Но только полную тревог,Я променял бы, если б мог.Я знал одной лишь думы власть,Одну – но пламенную страсть:Она, как червь, во мне жила,Изгрызла душу и сожгла.Она мечты мои звалаОт келий душных и молитвВ тот чудный мир тревог и битв,Где в тучах прячутся скалы,Где люди вольны, как орлы.Я эту страсть во тьме ночнойВскормил слезами и тоской;Её пред небом и землёйЯ ныне громко признаюИ о прощенье не молю.Старик! я слышал много раз,Что ты меня от смерти спас —Зачем?.. Угрюм и одинок,Грозой оторванный листок,Я вырос в сумрачных стенахДушой дитя, судьбой монах.Я никому не мог сказатьСвященных слов «отец» и «мать».Конечно, ты хотел, старик,Чтоб я в обители отвыкОт этих сладостных имён, —Напрасно: звук их был рождёнСо мной. И видел у другихОтчизну, дом, друзей, родных,А у себя не находилНе только милых душ – могил!Тогда, пустых не тратя слёз,В душе я клятву произнёс:Хотя на миг когда-нибудьМою пылающую грудьПрижать с тоской к груди другой,Хоть незнакомой, но родной.Увы! теперь мечтанья теПогибли в полной красоте,И я как жил, в земле чужойУмру рабом и сиротой.3. Анализ лексики.
(А).
Читатель, ты меня понял, узнал, оценил: спасибо! Докажу, что весь мой род занимался литературою. Вот тебе извлечение из записок моего деда. Затем издам записки отца. А потом, пожалуй, и мои собственные!
Записки деда писаны скорописью прошлого столетия, in folio, без помарок. Значит: это не черновые! Спрашивается: где же сии последние? – Неизвестно!.. Предлагаю свои соображения.
Дед мой жил в деревне; отец мой прожил там же два года сряду; значит: они там! А может быть, у соседних помещиков? А может быть, у дворовых людей? – Значит: их читают! Значит: они занимательны! Отсюда: доказательство замечательной образованности моего деда, его ума, его тонкого вкуса, его наблюдательности. – Это факты; это несомненно! Факты являются из сближений. Сближения обусловливают выводы.
Почерк рукописи различный; значит, она писана не одним человеком. Почерк «Приступа» совершенно сходен с подписью деда; отсюда: тождественность лица, писавшего «Приступ», с личностью моего деда!
Дед мой родился в 1720 году, а кончил записки в 1780 году; значит: они начаты в 1764 году. В записках его видна сила чувств, свежесть впечатлений; значит: при деревенском воздухе он мог прожить до 70 лет. Стало быть, он умер в 1790 году!
В портфеле деда много весьма замечательного, но, к сожалению, неконченого (d’inacheve). Когда заблагорассудится, издам всё.
Прощай, читатель. Вникни в издаваемое!
Твой доброжелатель
Козьма Прутков
11 марта
1854 года (annus, i)
(Козьма Прутков)
(Б).
Мелеховский двор – на самом краю хутора. Воротца со скотиньего база ведут на север к Дону. Крутой восьмисаженный спуск меж замшелых в прозелени меловых глыб, и вот берег: перламутровая россыпь ракушек, серая изломистая кайма нацелованной волнами гальки и дальше – перекипающее под ветром воронёной рябью стремя Дона. На восток, за красноталом гумённых плетней, – Гетманский шлях, полынная проседь, истоптанный конскими копытами бурый, живущий придорожник, часовенка на развилке; за ней – задёрнутая текучим маревом степь. С юга – меловая хребтина горы. На запад – улица, пронизывающая площадь, бегущая к займищу.
<…>
Прокофий обстроился скоро: плотники срубили курень, сам пригородил базы для скотины и к осени увёл на новое хозяйство сгорбленную иноземку-жену. Шёл с ней за арбой с имуществом по хутору – высыпали на улицу все, от мала до велика. Казаки сдержанно посмеивались в бороды, голосисто перекликались бабы, орда немытых казачат улюлюкала Прокофию вслед, но он, распахнув чекмень, шёл медленно, как по пахотной борозде, сжимал в чёрной ладони хрупкую кисть жениной руки, непокорно нёс белёсо-чубатую голову, – лишь под скулами у него пухли и катались желваки да промеж каменных, по всегдашней неподвижности, бровей проступил пот.