Вверх за тишиной (сборник рассказов)
Шрифт:
— Боря! Ты?
Ветрюхин-Головня затаился в молчании.
— Харькин я, Витька. Забыл? В седьмом и восьмом классе на одной парте. Я хотел газетку подстелить, наклонился, гляжу — Боря. Во, прямо на краю дороги встретились. Узнал?
Ветрюхин-Головня вздохнул:
— Примелькались все.
— Какая у меня память, а? Тебя непросто разглядеть, а я-то сразу Борька, — и Харькин еще больше воодушевился — Занимаюсь малым бизнесом перепродаю установки для уничтожения пищевых отходов. Перспективное дело. Я — директор.
Ветрюхин-Головня не перебивал. Ему было трудно слушать. Отвык от внимания.
— Может, кого из наших ребят встречал?
— Не знаю, — с трудом сквозь мох отвечал Ветрюхин-Головня. И, подумав, без юмора добавил. — Я только одни задницы вижу.
— Да, — не унимался Харькин, — сколько лет-зим, как говорится, время. Лицом ты сильно закустился. Лесовик, борода… Ты что? По лесной части? Не хочешь — не рассказывай. Ах, Борька, Борька, в отличники, конечно, ты не лез, а Серегина Марина о тебе спрашивала. Недавно ее видел. У нее теперь кафе «Жажда». Совместное немецко-русское предприятие «Durst».
От волнения ножки гномов закачались.
— Марина… Серегина… обо мне… — бормотал Боря.
— Не веришь? Помнишь, перед нами, на третьей парте во втором ряду?
— Как это обо мне? Прошло-то сколько. — Ветрюхин-Головня понял — вот сейчас он треснет. Треснет — и на кусочки.
Харькину это передалось:
— Борька, едем в «Durst»!
— Когда?
— Да хоть сейчас. Возьмем левака — и в «Durst». Представляешь, как Маринка ахнет… Ты ведь ей нравился. Ей бо…
Ветрюхин-Головня тяжело дышал.
А Витька тряс толстым животом, предвкушая:
— У меня жажда, Боря, а у тебя?
— Durst, дурость, — бормотал Ветрюхин-Головня. — Не может этого…
— Как не может? Как не может?!
— Чтоб столько лет, — и вспомнил: Харькина в школе звали Хорек, был он носат, вертлявый и худой.
И каменно заключил: смеется Хорек. Durst, дурость, детство. Закружились обрывки немецкого. Es ist… Ich habe… А я — Stein, камень… Она Durst, жажда… Stein und Durst… Und so weiter… И так далее, так далее, до поворота.
Ветрюхин-Головня не заметил, как толстый живот Харькина исчез. Расплылся в шуме неуспокоившегося сердца.
Маленькие башмачки гномиков еще долго раскачивались. Лучи солнца не били прямо. Близился вечер.
Голубые их одежды
— «Скорую» вызывали?
— Да.
— А вы кто?.
— Зять.
Врач и сестра в голубых одеждах вошли в большую комнату, где старуха молча лежала в кровати.
— На что, бабуля, жалуетесь?
Старуха смотрела на вошедших фиолетовыми глазами. Пошевелила толстыми губами: «Устала».
— Проверим, бабуля, ваше давление.
Врач достала тонометр, и старуха поняла, выпростала из-под одеяла переднюю ногу, стараясь копытом не задеть врача.
— Да, потрудились вы, бабуля, — бабки сбиты. — И врач приказала: Приподнимитесь, — и к сестре. — Погляди, Вера, как холка протерлась от хомута. Крестец надсадила.
— Много приходилось тяжелого возить?
— Еще как тащила, — шипяще ответила старуха. Переднего зуба у нее не было. На фиолетовые глаза спокойно, без рыдания, накатилась слеза. — Дочка не в себе была, так повесилась в сортире. Холодную сняли. Зять остался. Спасибо ему, не покинул.
— Будем включать кардиограф, — сказала сестра. — Шерсть не густая. Привяжу как-нибудь. Показывайте, бабуля, другие ноги.
— Да, девоньки, и силос, и кирпич, все приходилось. Как бы я вас копытом не повредила.
— Не думайте про это, бабуля, на «скорой» мы и не таких видели.
Старуха опрокинулась на спину, вытянула худые, с мослами, ноги. И широкие ее губы прошамкали: «Похоже, у цыгана меня купили. А когда молодая, дак хода хорошая у меня была. А теперь чего? Лежу, гляжу в угол — смертный глаз там горит. Мне бы, ангелы, только дотащиться до дня святого Флора и Лавра».
Врач взяла ленты кардиограммы.
— Конечно, сердце переутомлено. У вас для сравнения других кардиограмм нет?
За старуху ответил зять: «Нет. Первый раз „скорую“ вызывали».
— Вера, сделай ей укол папаверина с ношпой.
— Ну чего, на живодерню меня? — прошамкала старуха.
— Да нет, бабуля, еще зять вас весной на луг выведет. Увидите небо, солнце. Будете травку щипать.
Старуха радостно фыркнула, и ее толстые губы шепнули: «Ангелы, спаси вас Господь».
Когда за «скорой» закрылась дверь, старуха еще неподвижно лежала. Зять ушел в другую комнату.
Старуха сама поднялась. Ни копыт, ничего лошадиного в ней уже не было. Опустилась на колени у иконы Николая Угодника.
Стала молиться. В фиолетовом свете тихо, едва видно, горела лампада.
Судьба
Коля Кирюхин по всяким там узорам, морщинкам на своем довольно молодом лице угадал себя деревом в будущей жизни. Конечно, природу уничтожают, вымарывают пестицидами и всякой дрянью, и невольно приходит на ум: выскочишь лет через триста, пятьсот зеленым, полным сил ростком, а кругом — пустыня. Особенно обидно Коле, что в этой теперешней жизни его тоже пустынно оценили. Притесняли прирожденной незеленостью, неуспешностью.
В подмосковном лесу Коля потрогал шершавый ствол сосны. Ствол светился в заходящих лучах солнца. И он как бы прошел через сердце Коли. Ведь есть же такие, что и в этой жизни им везет.
Вот его единственный друг по школе, Витька Хургин, не на равных дружил, тот сразу в стебель пошел, а Коля как-то все туда-сюда, не успевал, и даже потом, перевалив кое-как институт, не укрепился должным образом, будто был он непрочно заклепанный, и заклепки отскакивали в самую неподходящую минуту, так что и подбирать их было постыдно.
Денег у него, конечно, было в самый обрез, что мешало сблизиться с Соней Миллиграмм. И когда она все-таки начала к нему приближаться, родители ее рванули в Израиль.
Между прочим, она его звала, пару писем написала, но какой из него еврей, ведь что ни говори, а здесь, на родной почве, где и говна и песочка полно, здесь ему легче расти. И вообще о чем говорить, она довольно быстро прислонилась к местному фельдшеру. Была правда тут у него еще нормальная Зойка Порышева, да какой-то голос у нее тонкий, тело тяжелое, и ногу тянула…