Вы, разумеется, шутите, мистер Фейнман!
Шрифт:
На следующий день я спросил на конференции у одного из японцев, что это за штуковина с бороздками. И сказал, что съел ее с большим трудом. Что такое «кури», черт бы его побрал?
И он ответил:
— Каштан.
Некоторые из заученных мной японских выражений оказались весьма действенными. Однажды нам пришлось очень долго дожидаться отправления автобуса и кто-то сказал мне:
— Послушайте, Фейнман. Вы же знаете японский — попросите их поторопиться!
Я произнес: «Хаяки! Хаяки! Икимашо! Икимашо!» — что означает: «Поехали! Поехали! Скорее! Скорее!».
И тут же понял, что с японским моим не все ладно. Учил-то я его по армейскому разговорнику и, видимо, произнесенные мной слова особой вежливостью не отличались, потому что все в отеле забегали, точно мыши, то и дело повторяя: «Да, сэр! Да, сэр!», — а автобус мигом тронулся в путь.
Наша конференция состояла из двух частей — одна проводилась в Токио, другая в Киото. Пока мы ехали автобусом в Киото, я рассказал моему другу Абрахаму Пайсу о японском отеле, и ему захотелось тоже пожить в таком. Мы остановились в отеле «Мияко», там были номера и в американском, и в японском стиле, — я и Пайс вместе поселились в японском.
Наутро обслуживавшая нас молодая женщина организует для нас купание — прямо в номере. А спустя некоторое время возвращается, неся поднос с завтраком. Одеться я к тому времени успел лишь частично. Увидев меня, она учтиво произносит: «Охайо, гозаи масу» — то есть «С добрым утром».
И тут из ванны вылезает Пайс, мокрый и голый. Японка поворачивается к нему, повторяет, не поведя даже бровью: «Охайо, гозаи масу» — и ставит поднос на пол.
А Пайс, взглянув на меня, говорит:
— Боже, какие мы все-таки дикари!
Мы же понимали, что, если бы американская горничная принесла завтрак в номер и обнаружила бы там совершенно голого мужчину, крику и суматохи было бы не обораться. А в Японии это зрелище более чем привычное, вот мы и почувствовали, что японцы ушли в своем развитии много дальше нас и являются в этом отношении людьми куда более цивилизованными.
В то время я занимался теорией жидкого гелия — мне удалось из законов квантовой механики объяснить такое странное явление, как сверхтекучесть. Я очень гордился своим достижением и намеревался сделать о нем в Киото сообщение.
В предшествовавший моему выступлению вечер состоялся обед, на котором я оказался сидящим рядом с профессором Онсагером, одним из первейших в мире специалистов по физике твердого тела и проблемам жидкого гелия. Человеком он был очень немногословным, но уж если открывал рот, в сказанном им присутствовал глубокий смысл.
— Ну-с, Фейнман, — хрипловато сказал он мне, — как мне говорили, вы полагаете, что сумели разобраться в поведении жидкого гелия.
— Э-э, в общем, да…
— Хм.
И больше я за весь обед не услышал от него ни слова! Не скажу, что этот разговор сильно меня ободрил.
На следующий день я сделал мое сообщение и в конце его повинился в том, что так пока и не понял, является ли переход жидкого гелия из одного фазового состояния в другое переходом первого рода (который совершается, когда при постоянной температуре плавится твердое тело или закипает жидкость) или второго (как в магнетизме, когда температура постоянно меняется).
После этого профессор Онсагер встал и мрачно заявил:
— Ну-с, профессор Фейнман новичок в нашей области и, полагаю, должен еще многому научиться. Существует нечто, о чем ему следует знать, и сейчас мы ему это растолкуем.
Я подумал: «Господи-боже! В чем же это я маху-то дал?».
А Онсагер продолжает:
— Мы просто обязаны сказать Фейнману, что никому еще не удавалось правильно вывести порядок какого бы то ни было фазового перехода с помощью одних только основополагающих принципов… поэтому то обстоятельство, что его теория не позволяет ему правильно определить этот порядок, вовсе не означает, будто он не смог удовлетворительно истолковать другие аспекты поведения жидкого гелия.
Оказывается Онсагер намеревался сказать мне комплимент, хотя по тому, как он начал, понять это было решительно невозможно!
А день спустя в моем гостиничном номере затрезвонил телефон. Звонили из журнала «Тайм»:
— Нас очень заинтересовала проделанная вами работа. Вы не могли бы прислать нам экземпляр вашего сообщения?
«Тайм» обо мне ни разу еще не писал, так что услышанное сильно меня обрадовало. Работой моей я гордился, на конференции ее встретили очень благожелательно, и потому я сказал:
— Ну конечно.
— Очень хорошо. Будьте добры, отправьте его в наше токийское бюро, — и звонивший продиктовал мне адрес. Я был на седьмом небе.
Я повторил адрес, и тут этот человек сказал:
— Все правильно. Большое вам спасибо, мистер Пайс.
— О нет! — с испугом воскликнул я. — Я вовсе не Пайс; а вам, стало быть, Пайс нужен? Извините. Когда он вернется, я сообщу ему, что вы хотите с ним поговорить.
Через несколько часов вернулся Пайс.
— Пайс, Пайс! — взволнованно воскликнул я. — Тебе звонили из журнала «Тайм». Просили прислать им копию твоего сообщения.
— А ну их! — отвечает он. — Известность — шлюха.
Получилось, что я и во второй раз обрадовался зря.
Теперь-то я понимаю, что Пайс был прав, однако в те дни мне казалось, что увидеть свое имя на страницах «Тайм» это бог весть какое достижение.
Таким был мой первый приезд в Японию. Мне очень хотелось посетить ее еще раз, и я дал понять, что готов принять приглашение любого японского университета. В ответ японцы разработали целую программу моего нового визита — я должен был переезжать из города в город, проводя в каждом по несколько дней.
Ко времени моего приезда туда я уже женился на Мэри Лу, и в каждом из этих городов нас очень старались развлечь. В одном устроили даже специально для нас целую церемонию с танцами, которой обычно удостаиваются только большие группы туристов. В другом — мы приплыли туда морем, — наше судно встречали все местные студенты. А в третьем нас встретил сам мэр города.
Как-то раз мы остановились в маленьком, скромном, окруженном лесами городке — в него порой приезжал отдыхать император. Очень красивый был городок: вокруг леса, рядом речушка, за которой ухаживали с особым тщанием. Покой и тихое изящество. То, что император выбрал для отдыха такое место, свидетельствует, я думаю, о присущем ему чувстве природы, куда более тонком, чем у нас, на Западе.