Вячеслав Гречнев. О прозе и поэзии XIX-XX вв.
Шрифт:
Размышляя над тем, почему русская революция (а она не была в этом отношении каким-то исключением) «совершила настоящий погром высокой русской культуры», Н. А. Бердяев не раз возвращался к предыстории вопроса. «Трагично для русской судьбы было то, что в революции, готовившейся в течение целого столетия, восторжествовали элементарные идеи русской интеллигенции. Русская революция идеологически стала под знак нигилистического просвещения, материализма, утилитаризма, атеизма… Русская революция, социально передовая, была культурно реакционной, ее идеология была умственно отсталой» [120] .
120
. Бердяев Н. А. Самопознание. Опыт философской автобиографии. — М., 1991. – С, 148.
Этот погром культуры был связан прежде всего с отношением революции к человеку, личности, индивидуальности: в стихии революции места ему не находится, в ней господствуют начала безличностные, а культура – благородного происхождения, она есть явление глубоко индивидуальное и неповторимое.
И еще: революция — это всегда разрыв с традициями отношение к прошлому, к предшествующей истории, более чем враждебное отношение к отцам и дедам, к их жизни, складу её и обычаям. В то время как «благородство всякой истинной культуры определяется тем, что культура есть культ предков, почитание могил и памятников, связь сынов с отцами… Культура всегда гордится древностью своего происхождения, неразрывной связью с великим прошлым… Культура подобно Церкви, более всего дорожит своей преемственностью» [121] .
121
Бердяев Н. А. Философия неравенства // Русское зарубежье. — 1991. — С. 219.
К руководству культурой приходят, за редчайшими исключениями, люди весьма далекие от нее, подобные, к примеру, О. Д. Каменевой, жены Л. Каменева и сестры Л. Троцкого, «существа, — по словам В. Ходасевича, — безличного, не то зубного врача, не то акушерки», которая заведовать театральным отделом «вздумала от нечего делать и ради престижа» [122] . Взгляды на литературу и искусство сих культработников были примитивно просты и имели широкое бытование: поэтами и художниками не родятся, а делаются, нужна только принадлежность к революционному классу, добрая воля и трудолюбие. Остальное, как говорится, приложится… Они знают, иронизировал по этому поводу Ф. Шаляпин, как горбатенького сапожника сразу превратить в Аполлона Бельведерского. Это бы ладно, печально и страшно было другое «самое малейшее несогласие с их формулой жизни признают зловредным и… жестоко карают». Все это весьма понижало и обесценивало не только эстетические, но и нравственные критерии и благоприятствовало широкому распространению мещанских вкусов и эталонов жизни.
122
Ходасевич В. Колеблемый треножник. – М., 1991. – С. 393.
Среди причин и условий, побудивших его не возвращаться большевистскую Россию, Шаляпин называл многие из тех, что имели решающее значение и для эмиграции Бунина, как, впрочем, и для подавляющего числа всех других покинувших свою родину. «Свобода» превратилась в тиранию, «братство» — в гражданскую войну, «равенство» привело к принижению всякого, кто смеет поднять голову выше уровня болота… [123]
Самая страшная, может быть, черта режима была та, что в большевизм влилось целиком все жуткое российское мещанство с его нестерпимой узостью и тупой самоуверенностью.
123
Шаляпин Ф. Маска и душа // Советская Россия. – 1989. – № 82.
И действительно, с особой агрессивностью эта «узость» и «самоуверенность» проявлялись в отрицании прошлого — истории отечества, его культуры, обычаев, семейного уклада, всего того, чем дорожили предки, что бережно сохраняли и передавали из рода в род, то, что в своей совокупности делало их жизнь богатой и счастливой.
Этот нигилизм к прошлому, ставший государственной идеологией, и повседневной политикой, эти призывы разрушить старый мир до неандертальского нуля и весьма успешная практика этого разрушения, все это особенно остро воспринималось Буниным. Известно, что он обладал обостренным чувством времени, чувством истории. Уже в начале своей творческой деятельности он пристально и напряженно вглядывался в прошлое, постоянно размышлял о своей глубоко внутренней и неразрывной связи с былым, и отсутствие исторической памяти у человека склонен был склонен рассматривать как бездуховность, расценивать как неспособность к истинной жизни. Отсюда и непрестанная забота его о том, как сделать так, чтобы не дать даже мимолетному «впечатлению пропасть даром, исчезнуть бесследно» (Б, 6, 231). Бунин был убежден, что жизнь человека и поколения, к которому тот принадлежит, должна быть естественным продолжением, новым звеном в бесконечной цепи человеческой истории. И в этом случае он был близок Толстому, писавшему, что «истинная жизнь начинается тогда, когда она становится связью между прошедшим и будущим: тогда только она получает настоящее и радостное значение» (Т, 51, Д 2).
Незадолго до отъезда из Москвы, в феврале 1918 года, Бунин бродит по городу, пристально и печально всматривается в «сизые дали, груды домов, золотые маковки церквей». Записывает в дневнике: «Ах, Москва!.. Неужели всей этой силе, избытку конец?
Великие князья, терема, Спас-на-Бору, Архангельский собор — до чего все родное, кровное и только теперь как следует почувствованное, понятое! Взорвать? Всё может быть. Теперь все возможно» [124] .
Сходные мысли не оставляют его и в Киеве и в Одессе. Записи в дневнике перемежаются выписками из местных газет. Так, из «Одесского коммуниста» он извлекает призыв-обещание: «Зарежем штыками мы алчную гидру, тогда заживем веселей!» И вслед за этим пишет: «Прочитал биографию поэта Полежаева и очень взволновался — и больно, и грустно, и сладко… Да, я последний чувствующий это прошлое, время наших отцов и дедов…
124
Бунин И. А. Окаянные дни. Воспоминания. Статьи. — С. 77
Обрывки мыслей, воспоминаний о том, что, верно, уже во веки веков не вернется… Вспомнил лесок… глушь, березняк, трава и цветы по пояс… и я дышал этой березовой и полевой, хлебной сладостью и всей, всей прелестью России».
И тут же совсем другая запись, и она снова доносит злобу дня; похороны с музыкой и со знаменами. «За смерть одного революционера тысяча смертей буржуев!» [125]
Понятно, что отъезд из России, жизнь на чужбине предельно обострили этот всегдашний интерес Бунина к прошлому. Теперь сравнительно недавнее прошлое вспоминается и воссоздается им как давно прошедшее. Но духовная связь его с Россией никогда прерывается. «Меня всегда поражала эта его способность, — писал А. Седых, — забыть обо всем окружающем, писать о далекой России, будто он видит её перед своими глазами… Он был связан с нею… почти физическими узами…
125
Там же. — С. 143, 144, 247.
Как-то он мне сказал:
— Россию, наше русское естество, мы унесли с собой и, где бы ни были, мы не можем не чувствовать её» [126] .
Да, абсолютно все в России для него отныне в прошлом, но несомненно и то, что на редкость актуально и её настоящее, не может не думать он и о её будущем. Сказать, что он полемизирует с новой властью — явно недостаточно. Многое Бунин начисто отрицает, считает гибельным для страны и народа. Главное что он подчеркивает: в России «оборвалась громадная, веками налаженная жизнь… В тысячелетнем и огромном доме нашем случилась великая смерь, и дом… теперь растворен, раскрыт настежь и полон несметной праздной толпой, для которой уже не стало ничего святого и запретного» [127] . В открыто публицистической форме он полемизирует сравнительно недолго. В основном же свои отрицания, как, впрочем, и утверждения Бунин заключает теперь в стихи и прозу. По природе своей они глубоко лиричны, полемичными их делает контекст той жизни и преобразований, которые совершаются в пореволюционной России. Он же, этот контекст, помогает почувствовать и понять философский подтекст и пророческий пафос этих произведений.
126
Седых А. Далекие, близкие. — М., 1995. — С. 205, 206
127
Бунин И. А. Собрание сочинений. — Т. 10. — С. 111.
О чем чаще всего с непреходящей тревогой он размышляет? О том, что дом не стоит без хозяина, дичает, вырождается без него и природа. Именно такой дом становится легкой добычей самых разнообразных врагов, которых в этакую пору объявляется у него много.
В пору войны, в 1916 году, напишет о таком доме Бунин в стихотворении «Канун», опубликует же его в 1923. Актуальность его к этому времени заметно возрастет: ведь за прошедшие семь лет гораздо больше будет разрушено домов и убито хозяев. А впереди еще грядут коллективизация, репрессии и войны — японская, финская, Отечественная…
«Хозяин умер, дом забит… Жара, страда… Куца летит Через усадьбу шалый пес… Кровав и мутен ярый взор, Оскален клык, на шее цепь… Помилуй Бог, спаси Христос, Сорвался пес, взбесился пес! Вот рожь горит, зерно течет, Да кто же будет жать, вязать? Вот дым валит, набат гудет, Да кто ж решится заливать? Вот встанет бесноватых рать И, как Мамай, всю Русь пройдет… Но пусто в мире — кто спасет? Но Бога нет — кому карать?»(Б, 1,420-421)
Стихотворением в прозе можно назвать бунинский рассказ-миниатюру «Косцы» (1921). Сюжет его предельно прост: «Они косили и пели, и весь березовый лес, еще не утративший густоты и свежести, еще полный цветов и запахов, звучно откликался им» (Б, 5, 68). О чем он? Не только о том, как невыносимо тяжело сознавать, что жизнь, которой ты жил когда-то на своей земле и оставил её не по своей воле, «не вернется уже во веки». Не только о том, как необыкновенно красива своей неброской красотой серединная, исконная Россия, с ее глушью, дорогой, заросшей кудрявой муравой, легкими облаками, дальними извалами полей. Но это и раздумья о том, как жили в своей стране люди, которые чувствовали себя счастливыми, и что надо было нм беречь, чтобы не потерять и это счастье, и страну свою, и себя самих, и что сберечь они не сумели.