Вячеслав Гречнев. О прозе и поэзии XIX-XX вв.
Шрифт:
Разумеется, не случайно был упомянут здесь цикл Сологуба «Звезда Маир» и его «Земля Ойле». Как и лирический герой Сологуба, герой Г. Иванова в его книге «Отплытие на остров Цитеру» также устремляется — «отплывает» в какие-то межзвездные края. В качестве своеобразного эпиграфа можно рассматривать стихотворение, открывающее эту книгу, где центральной вполне можно считать вот эту строчку: «О, далек твой путь за звездами на север, Снежный ветер, белый веер твой» (1,297). В следующем стихотворении это движение от земной жизни к «звездной вечности» продолжается: проносятся мимо и навсегда исчезают и самые масштабные, и самые сокровенные события и мгновения жизни. Создается впечатление, что герой прощается, говорит последнее прости всему, что радовало и огорчало его в том навсегда ушедшем времени. От всего, что было, остается только музыка, и она вызывает печаль. И это понятно, ведь музыка почти всегда пробуждает прежде всего воспоминания, напоминает о том, что всё самое дорогое, заветное и неповторимое проходит и навсегда исчезает: и начало жизни, и любовь, и надежда на счастье…
Это месяц плывет по эфиру, Это лодка скользит по волнам, Это жизнь приближается к миру, Это смерть улыбается нам. Обрывается лодка с причала И уносит, уносит ее… Это детство и счастье сначала, Это детство и счастье твое. Да, – и то, что зовется любовью, Да, – и то, что надеждой звалось, Да, – и то, что дымящейся кровью На сияющий снег пролилось. …Ветки сосен – они шелестели: "Милый друг, погоди, погоди…" Это призрак стоит у постели И цветы прижимает к груди. Приближается звездная вечность, Рассыпается пылью гранит, Бесконечность, одна бесконечность В леденеющем мире звенит. Это музыка миру прощает То, что жизнь никогда не простит. Это музыка путь освещает, Где погибшее счастье летит. (1, 298).Этот мотив «отплытия» в ту страну, на тот «Остров», с которого никто никогда не возвращается, постоянно возникает в его стихах, а с годами все отчетливее звучит в них тема смерти, всё и вся поглощающей и обесценивающей, лишающей всякого смысла все мысли и чувства, слова, дела и события.
Потеряв даже в прошлое веру, Став ни это, мой друг, и ни то, – Уплываем теперь на Цитеру В синеватом сияньи Ватто… Грусть любуется лунным пейзажем, Смерть, как парус, шумит за кормой… …Никому ни о чем не расскажем, Никогда не вернемся домой. (1,336).Г Иванов, как уже отмечалось, прекрасно понимал, что в Россию при тогдашней власти ему никогда не возвратиться. «Холодно… В сумерках этой страны Гибнут друзья, торжествуют враги. Снятся мне в небе пустом Белые звезды над черным крестом» (1, 332). И все же, вопреки всему и всякой логике и своим собственным утверждениям, он не только глубоко верил, но и абсолютно был убежден, что вернется обязательно, непременно. Но оставались вопросы: когда, как и в каком качестве Выше уже говорилось, что, конечно, он не был «баловнем судьбы». Кто-то с этим не соглашался. Однако, как говорится, суть дела была не в этом. В одном из своих стихотворений он задал вопрос: «Узнает ли когда-нибудь она, Моя невероятная страна, Что было солью каторжной земли?» (1, 370). А в другом — ответил: «Голубизна чужого моря, Блаженный вздох весны чужой Для нас скорей эмблема гора, Чем символ прелести земной» (1, 364).
Иными словами, жизнь на чужбине складывалась не только в привычном обиходе плохо, когда плохо, и в необычном – чем лучше, тем хуже. Образно говоря, «лучезарное небо над Ниццей», «тишина благодатного юга» — это ведь весьма впечатляющий по силе контраст «петербургской вьюге» и «занесенному снегом окну», о которых непрестанно помнилось и думалось до боли сердечной. «Спит спокойно и сладко чужая страна, Море ровно шумит. Наступает весна В этом мире, в котором мы мучимся» (1, 338). Конечно, были тут и муки совести: прилично ли и порядочно жить в красоте и достатке, когда тот, кого ты безраздельно любишь, прозябает в безобразии и бедности. А главное каждый из них, навсегда покинувших свою родину, унес с собой из детства и юности самые близкие и дорогие воспоминания о людях, природе и местах, где жизнь начиналась, и с которыми, как это с неумолимой беспощадностью обнаружилось позднее, ничто на свете сравниться не могло. Многие, как и Г. Иванов, могли сказать «Мы жили тогда на планете другой» (1, 312). Сближали их и другие воспоминания: и о том, что происходило это давным-давно, и о том, как неожиданно грянула катастрофа, всё уничтожившая. «О, всё это было когда-то – Над синими далями русских лесов В торжественной грусти заката… Сиянье. Сиянье. Двенадцать часов. Расплата» (1, 306). «Невероятно до смешного: Был целый мир и нет его» (1, 356).
Быть может, города другие и прекрасны… Но что они для нас! Нам не забыть, увы, Как были счастливы, как были мы несчастны В туманном городе на берегу Невы (1, 500).И вот: «Прожиты тысячелетья В черной пустоте» (1, 374). Именно так в итоге оценивает он свою жизнь в эмиграции. И все чаще и чаще обдумывает, каким будет его путь домой. Иногда он просто радуется своему возможному, хотя бы в мечтах, возвращению: «Я хотел улыбнуться. Отдохнуть, домой вернуться» (1, 388). Подчас мечты уводят его гораздо дальше — в путешествие по России да еще и в качестве прославленного поэта: «Свою страну увижу наяву — Нева и Волга, Невский и Арбат — И буду я прославлен и богат» (1, 558). Гораздо чаще он настроен на лад более печальный, как человек, который подводит итоги своим земным хождениям по мукам «с изгнаньем, любовью и грехами» и делает признание, что хотел бы «Воскреснуть, вернуться в Россию — стихами» (1,573). На тот случай если такое не произойдет он высказывает более скромное и, может быть, самое заветное пожелание: быть похороненным в Петербурге: «На Успенском или Волковом, Под песочком Голодая, На ступенях Исаакия, Или в прорубь на Неве» (1,402).
Но есть у Г. Иванова во всех отношениях итоговое стихотворение, в котором он вспоминает о многом из того, что было в его жизни и в России и в эмиграции, любуется, грустит и, подчас, беспощадно оценивает и себя и свою жизнь, а также говорит всему и всем прости и в последний раз совершает прогулку по своим самым любимым местам с очень близким ему человеком.
Ликование вечной, блаженной весны, Упоительные соловьиные трели И магический блеск средиземной луны Головокружительно мне надоели. Даже больше того. И совсем я не здесь, Не на юге, а в северной, царской столице. Там остался я жить. Настоящий. Я – весь. Эмигрантская быль мне всего только снится – И Берлин, и Париж, и постылая Ницца. …Зимний день. Петербург. С Гумилевым вдвоем, Вдоль замерзшей Невы, как по берегу Леты, Мы спокойно, классически просто идем, Как попарно когда-то ходили поэты. (1, 586).Глава Десятая
Поэмы А. Твардовского
«Василий Теркин» и «Дом у дороги»
Творчество Твардовского 1941 — 1945 годов — это своеобразная летопись войны. Не случайно лирику этих лет он объединит в цикл «Фронтовая хроника». В своих стихах он станет откликаться как на большие события, связанные с развитием военных действий, так и на отдельные факты и случаи героических будней фронтовой жизни. И хотя отклики эти были вполне на уровне того лучшего, что писалось в ту пору о войне, Твардовский не был доволен сделанным, и, прежде всего, потому, что эти стихи, как можно понять его, существенно не отличались от тех, что создавались им в предвоенные годы.
Война принесла российскому человеку неисчислимые потери и разрушения, но она и обогатила его самым разнообразным опытом: и житейским, и гражданским, и нравственно-психологическим. Военная действительность утвердила иные, зачастую более высокие критерии в оценке человеческой личности, жизни, смерти и бессмертия, добра и зла, любви и ненависти, личной воли и общественного долга.
Что начинает отличать стихи Твардовского? Прежде всего — лаконизм, большая сдержанность и точность в отборе каждого слова, бытовой детали и психологической подробности. Все чаще он стремится не описывать, а исследовать, все чаще начинает появляться в его стихах интонация очень доверительного размышления вслух. Нередко теперь он предпочитает ставить вопросы, а не отвечать на них. Все это свидетельствует и о сложности вопросов, и о возросшем уважении поэта к читателю, к его мнению и точке зрения.
И еще: в его стихах удивительным образом сочетаются стихия лиризма и беспощадная правда. И то и другое было вызвано непрестанными и очень напряженными раздумьями Твардовского о человеке, его судьбе, о неповторимости каждой человеческой жизни. Все эти вопросы поставила война, вернее сказать — она их до предела обострила.
«Книга про бойца» дала мне, — писал А. Твардовский, – «ощущение законности места художника в великой борьбе народа, ощущение очевидности полезности моего труда, чувство полной свободы обращения со стихом и словом… «Теркин» был для меня.. моей лирикой, моей публицистикой, песней и поучением, анекдотом и присказкой, разговором по душам и репликой к случаю» [347] .
347
Твардовский А. Т. Василий Теркин. Книга про бойца. — М.: Наука. — С. 266.
Особые условия военной поры определили композицию и стиль этой «Книги». Все части и главы, составляющие ее, вполне самостоятельны, имеют законченный вид. В каждой из них автор стремится высказаться до конца, полностью выразить и мысль свою и настроение. И это понятно: одни фронтовые читатели могли не знать предыдущих глав, другие – могли не дождаться последующих.
Уже первые главы, появившиеся в 1942 году в журнале «Красноармеец» и в газете «Красноармейская правда», привлекли всеобщее внимание. Василий Теркин был у всех на устах — и на передовой и в глубоком тылу. Мало сказать, что его полюбили все, читатели всерьез были озабочены его судьбой, они никак не хотели видеть в нем только литературного героя. И когда Твардовский вознамерился закончить свое произведение в 1943 году, читатели не пожелали с этим согласиться, и автор вынужден был продолжить свою работу вплоть до дня победы над врагом.