Вяземский
Шрифт:
Конечно, нелепо на основании этих строк обвинять Вяземского в снобизме, аристократическом высокомерии или непонимании очевидного. Его взгляд на «простонародье» и на дворянское «меньшинство», которое всегда «дает ход делу» в России, был вполне естествен для потомка Рюрика в двадцать пятом колене. Князь убежден в незыблемости существующего порядка вещей, верит в то, что во главе России всегда будут стоять знатные, просвещенные и гуманные люди.
…1865 год словно обрамлен был для Вяземского потерями двух близких ему людей: 21 января умер Дмитрий Петрович Северин, друг князя еще по былинному пансиону патера Чижа, арзамасец Резвый Кот, а 29 декабря — Петр Александрович Плетнев. Оба скончались за границей — Северин долгие годы был посланником в Мюнхене, Плетнев лечился в Париже… Со смертью Плетнева Вяземский лишился одного из любимых своих корреспондентов — именно ему посылал он на критику почти все свои стихи начала 60-х. Кроме того, Плетнев собирался издать новую поэтическую книгу Вяземского. Князь знал, что Плетнев перенес в Париже мучительную операцию и очень страдал перед смертью… Небольшим некрологом «Памяти П.А. Плетнева» Вяземский отдал дань уважения почившему ровеснику. 5 января 1866 года в университетской церкви он присутствовал на панихиде по Плетневу.
Переполненный похоронами год сменился другим, не менее бурным. Апрель 1866-го начался просто кошмарно: среди бела дня, у ограды Летнего сада некто Каракозов стрелял в Александра II. Покушение оказалось неудачным — мещанин Комиссаров толкнул стрелявшего под руку, — однако сам факт потрясал. По всей России служили благодарственные молебны во здравие государя, перед Зимним дворцом толпились исполненные верноподданных чувств делегации, Комиссаров стал национальным героем и получил потомственное дворянство. Вяземский посвятил спасителю императора восторженное восьмистишие, но куда более интересным получилось стихотворение «16 апреля 1866 г.»., написанное к серебряному юбилею свадьбы Александра II и Марии Александровны, — в нем князь говорит и об этом частном семейном торжестве, и благодарит Провидение за спасение жизни государя… Стихи об этом написали тогда многие русские поэты, но именно Вяземскому удалось найти оригинальный подход к теме спасения, соединив ее с темой семейного счастья. Впрочем, от «счастья» уже оставались одни черепки — Александр II был страстно увлечен юной княжной Екатериной Долгоруковой и не обращал на супругу ровно никакого внимания…
Через месяц с небольшим, 9 мая, в Женеве скончалась 27-летняя Мария Ламсдорф. Известие не могло не ошеломлять — все знали, что Мэри обладала отменным здоровьем. У постели умирающей не оказалось ни одного врача. А.Н. Ламсдорф при кончине жены не присутствовал, хотя и был осведомлен о ее болезни. Похоронили графиню в петербургском Новодевичьем монастыре.
Трудно даже предположить, как принял и пережил Вяземский известие о смерти молодой и любимой им женщины.
Только год спустя, летом 1867-го, сочинились у него 22 строфы — сочинились в Царском Селе, записались в далеком Лемберге… Эти поэтические воспоминания о Мэри при всем желании нельзя отнести к удачам Вяземского — с годами он наработал определенные «поминальные» штампы, которые с равным успехом можно было применить к любому покойнику. И только в 1868 году появилось очень сильное и необычное посвящение Мэри «Голос с того света» — вольный перевод стихотворения Шиллера «Текла (Голос духа)» (его еще в 1815-м перевел Жуковский, а в 1847-м — Аполлон Григорьев). Ушедшая подруга обращается к пережившему ее поэту:
Мой бедный друг, ты разлучен со мною, Но для меня с тобой разлуки нет: Еще тесней слилась душа с душою В одну любовь, в один святой завет. Земной любви моей, которой я жила, Вес светло-чистое я на небо взяла. Я при тебе, я спутник твой незримый, Я помыслом благим с тобой делюсь; Томишься ль ты в борьбе неотразимой — Хранитель мой, я за тебя молюсь, И, в светлой вечности минувшее любя, Тебя мне только жаль, я только жду тебя.Тема ушедшей любви неожиданно возникла у Вяземского еще раз, через десять лет после смерти Мэри Ламсдорф.
В январе 1875 года он пишет «Пробудится ль мой слух напевами Траввьяты…» — вроде бы воспоминание о былом своем увлечении итальянской оперой, но описание посещения оперы в Ницце, «Верди торжества», вдруг переходит в смутное сожаление о чем-то… или о ком-то:
Напрасно, в час борьбы последней, пред порогом Могилы, счастье вновь знакомых благ залогом Доверчивой душе блеснуло впереди: Песнь счастья замерла в надломленной груди; Как порванной струной трепещет стон печальный, Как песня лебедя, завет его прощальный, Так чувству одному обрекшая себя В созвучьи и любви угасла жизнь ея.…Май — июнь 1866-го Вяземский в составе свиты снова в Ильинском, в июле возвращается в Петергоф. Начало осени прошло при дворе под впечатлением от приезда в Россию невесты наследника, принцессы Дагмар (Дагмары Датской), получившей в крещении имя Марии Федоровны. Погода, как по заказу, выдалась чудная — ни облачка, в шесть часов вечера термометр показывал плюс 20. Теплую сентябрьскую неделю Тютчев и Вяземский назвали «Дагмариной»… Вяземский отозвался на приезд принцессы и на венчание ее с великим князем Александром Александровичем двумя стихотворениями. «Прекрасные стихи князя Вяземского под стать… милой Дагмаре», — отметил в дневнике П.А. Валуев. Позже напишет Вяземский и небольшое трогательное «6-е мая 1868 года» — стихи на день рождения первенца молодой четы: в них вся Россия «молится над милой колыбелью, / В которой теплится грядущего звезда». И в кошмарном сне князю не могло привидеться, что он пишет стихи на рождение последнего российского государя Николая II…
1 декабря 1866-го Петербург торжественно отмечал столетие со дня рождения Карамзина. Князь был «старейшим представителем русской литературы и как бы знаменщиком» этого юбилея. К торжественному заседанию в Академии наук он написал стихотворение «Тому сто лет». Семью Карамзиных представляли дети историка Александр, Владимир, Екатерина и Елизавета. На почетных местах сидели наследник, великие князья Владимир и Алексей Александровичи и Николай Максимилианович, герцог Лейхтенбергский, князь Романовский. Наибольший успех среди публики имела речь Михаила Погодина, которую не раз прерывали аплодисменты.
К этому юбилею было приурочено издание двух порадовавших Вяземского книг — записок Дмитриева и писем к нему Карамзина. Последние особенно растрогали старого князя — не раз он встречал на страницах книги собственное имя… На публикации Вяземский откликнулся статьями «Стихотворения Карамзина», «О письмах Карамзина» и «Иван Иванович Дмитриев». Собственно, три эти работы он собирался объединить в одну и, может быть, на их основе написать более обширные воспоминания о двух своих литературных наставниках (статья «Карамзин и Царское Село» осталась в рукописи). С нежностью наслаждаясь особенностями карамзинской музы, обильно цитируя давно забытые стихи Николая Михайловича, Вяземский неизбежно подводил читателя (и слушателя — эта статья была прочитана на юбилейных торжествах) к вопросу: «Отчего у русских память так коротка? отчего зрение наше… так устроено, что глаза наши видят только то, что у нас под рукою, а не имеют способности заглядывать ни в обратную, ни в предстоящую даль?» «Стихотворения Карамзина» завершались длинным печальным абзацем, где Вяземский констатировал: литературы первой четверти XIX века в русской памяти уже почти не существует, «Карамзина и Дмитриева видят уже немногие. Едва разглядывают самого Пушкина. Завтра глаз и до него не доберется. За каждым шагом нашим вперед оставляем мы за собою пустыню, тьму кромешную, тьму египетскую, да и только…».
Полно, не сгущал ли краски князь? Не затуманился ли с годами его обыкновенно столь острый взгляд? Ведь если вдуматься, все русские писатели почтенного возраста считали своим долгом пожаловаться на молодежь, забывшую заветы предков. «Это анархия, рабское обезьянство новизнам иностранным, холопской язык… и наглое презрение к предшествовавшим авторам» — это Дмитриев о русской литературе 1830 года. «Теперь поэзия служит мелкому эгоизму; она покинула свой идеальный мир и, вмешавшись в толпу, потворствует ее страстям» — это Жуковский о русской литературе 1848 года. «На моей памяти совершилось поразительное понижение литературы, понижение вкуса и здравого смысла читающей публики» — это Лев Толстой. А Бунин с его знаменитой речью на полувековом юбилее «Русских ведомостей»?.. Ей-Богу, Вяземскому с его нежеланием впадать в крайности было далеко до яростного тона будущего нобелевского лауреата: «Исчезли драгоценные черты русской литературы — глубина, серьезность, простота, непосредственность, благородство, прямота, — и морем разлилась вульгарность, надуманность, лукавство, хвастовство, фатовство, дурной тон, напыщенный и неизменно фальшивый». Это говорилось в 1913 году, и, по мысли Бунина, «драгоценные черты» исчезли из русской литературы как раз за «последние двадцать лет», то есть в начале 1880-х все еще было в относительном порядке…
Конечно, возрастной субъективизм, пристрастный взгляд на молодое поколение не могли обойти ни Дмитриева, ни Жуковского, ни Толстого, ни Бунина, ни Вяземского. Но, даже сделав скидку на «сварливый старческий задор» классиков, приходится, увы, с ними согласиться. Золотой век русской литературы действительно — а не в воображении Вяземского — сменился Реальным, а затем и Животным, и «драгоценные черты» уже не определяли ее облик ни в 60-х, ни в 50-х, ни в 40-х годах. Тоска по утраченному раю предпушкинской и пушкинской эпох оказалась постоянной спутницей Вяземского на протяжении всей второй половины его жизни. Проницательно разглядел он начало конца в «оподлении» русской литературы, в превращении Олимпа во «вшивый рынок». Оттого и сопротивлялся отчаянно этому «рынку» — сначала Булгарину, потом Полевому, Белинскому, потом Некрасову, потом бесчисленным и безликим левым и правым публицистам 60-х и 70-х; оттого и не уставал поминать в старости Карамзина, Дмитриева, Жуковского, Пушкина—в обреченной надежде заговорить этими именами стремительно разливающуюся Лету, обратить внимание новых поколений читателей к благородной, чистой, глубокой, строгой и светлой классике, к элитарной дворянской культуре.
Добился ли он? был ли услышан?.. Косвенно нам отвечает В.В. Розанов, вспоминая свои гимназические 60-е; Пушкина тогда не только не читали, но даже и не вспоминали, настолько он был неактуален и неинтересен; Некрасовым же зачитывались до одурения, жадно ловили каждую строку. «Аристократизм», культ чести и благородства, какие-либо проявления патриотизма, тем более преданности августейшей фамилии вызывали у молодых только смех. Над умами властвовали Толстой, Достоевский, Тургенев, Чернышевский, Некрасов, Писарев, Герцен. И не один «пламенный революционер» вступил на свой бурный жизненный путь именно под влиянием прочитанного модного романа на социальную тему, вдохновившись примером «железной воли» Рахметова или умиравшего на баррикадах Рудина…