Выскочка
Шрифт:
— Ты обо мне плохо думаешь? — спросила Смолкина.
— Плохо, Елена Ивановна, уж прости ты меня! — Нюрка в разговоре со Смолкиной тоже перешла на «ты», чего не позволял себе даже Бороздин. — Не таким ты человеком оказалась, как я о тебе предполагала. Не настоящая ты, если у тебя только и заботы, чтобы все плохое прикрыть. Чего боишься? Кому глаза замазываешь? Разве мы с тобой не одним делом заняты, не одной жизнью живем? А тебе бы только самой вперед вылезть…
— Но у меня-то ферма образцовая.
— Может, и образцовая, но бываешь ли ты на ней? На тебя ведь теперь вся область работает. И свиньи уже на тебя работают, а не ты на них. Знай в президиуме посиживай да речь по бумажке читай — тяжело ли это? Так чего же ты хвастаешься?..
Нюрка говорила Смолкиной обидные слова, а сама побаивалась: что-то ей потом за эти слова будет? Смолкина — приехала и уехала, была да и нет, а ей, Нюрке, здесь жить да жить. И если ничего не изменится в колхозе, съедят ее за такие прямые слова.
А Смолкина слушала, не нервничала, даже удивительно. Может быть, и она что-то передумывала, переживала… А потом вдруг спрашивает:
— Почему же ты, Нюрка, сама не хочешь героиней стать?
Нюрка удивилась:
— Почему это я не хочу? Я хочу! Вон и Лампия и Палата тоже хотят. Только чтобы не на чужом горбу ездить. Чтобы перед народом не чваниться да иконостасом своим зазря не греметь где надо и где не надо. Я не хочу получать ничего вне очереди и сверх нормы, — сказала она. — Я хочу, чтобы у всех была совесть. В детстве как-то бегала я с ребятишками наперегонки, первая добежала до забора и давай выхваляться перед всеми: вы, мол, что? вы — так! а я — вон я какая! Тогда ребятишки, даже не сговариваясь, взяли да отколотили меня — будь человеком, если ты первая!
Нюрка говорила и сама не верила тому, что это она говорит: как же осмелилась она?
Гости замерли, ждали, что дальше будет. Лампия и Пелагея не двигались, не дышали. А Смолкина даже шляпку с головы сняла.
— Драчливая ты! — сказала она.
Бороздина эти слова вывели из оцепенения:
— Трудный у нее характер, до невозможности, — подхватил он, оживляясь. — Тяжелейший характер! С ней никто не может сработаться.
Смолкина помолчала, спросила:
— Как же ты при таком характере со свиньями ладишь?
— Ни с кем она не ладит! — еще решительней заявил Бороздин. — Было такое мнение однажды — выдвинуть ее, да вовремя спохватились. Хватили бы мы горюшка с нею, если бы выдвинули.
— Значит, ты и с людьми не ладишь? — продолжала допрашивать Нюрку Смолкина.
— Она и сама с собой не ладит, — отводил душу Бороздин. — Выскочка!
Нюрку Бороздин не интересовал. Она смотрела в острые карие зрачки Смолкиной.
— А ты со всеми ладишь, Елена Ивановна? — дерзко спросила она.
Но Елена Ивановна уже не хотела больше неприятных разговоров и пререканий с этой выскочкой и потому оборвала ее:
— Не будем мы больше с тобой разговаривать. Пошли, показывай свою работу!
Все поднялись со своих мест, начали застегиваться. Бороздин запахнул пальто, надел шапку на голову, взял фонарь; корреспондент Семкин закрыл объектив и защелкнул футляр фотоаппарата; Торгованов поправил шарф на шее.
Поднялись и Лампия с Палатой. Обычно говорливая, Лампия не произнесла на этот раз ни слова, замкнулась, сжала губы и лишь иногда стонала, словно ей воздуху не хватало. А молчаливая, равнодушная ко всему Палага вдруг стала разговорчивой и услужливой, рыхлое тело ее напряглось, лицо замаслилось, улыбка сделалась сладкой до приторности.
— Пожалуйте, Елена Ивановна! — бросилась она к смолкинской шубе на гвозде, сняла ее, распахнула, набрасывая на плечи дорогой гостьи. — Пожалуйте! — слово это Палага впервые услышала только сегодня от самого председателя, и оно ей очень понравилось.
Смолкина отказалась надеть пальто. Она даже шляпку оставила в сторожке.
— Пошли!
Нюрка взяла второй фонарь «летучая мышь» и двинулась к свинарнику впереди всех, освещая снежную тропу — узкую и черную от навоза. За Нюркой пошла Смолкина, за Смолкиной — Бороздин, затем Лампия и Палага в своих ситцевых халатиках, а за ними уже все остальные.
Когда створки широких ворот распахнулись и в свинарник вместе со струей свежего воздуха проник свет, за перегородками и в разных углах просторного помещения захрюкало, засопело, зачавкало и свиные рыла стали просовываться сквозь жерди и доски. То тут, то там мелькали острые длинные клыки и на мгновение вспыхивали маленькие злые глазки. В отдельном стойле завозился, поднимаясь на ноги, огромный, вечно голодный, с железной щетиной кабан Крокодил.
Во дворе было сравнительно чисто и не душно, и Бороздин, как показалось Нюрке, пожалел, что накануне направил сюда многочисленную женскую бригаду, которая два дня скребла и подметала полы и перемывала поросят: лучше бы уж показать Смолкиной все как есть, как водится в обычное время, во всем была бы виновата она, Нюрка.
А Елене Ивановне ничего в свинарнике не понравилось. И, стоя у барьера, стала она делать замечания — ворчливо, высокомерно, — и все Нюрке, Нюрке:
— Уплотнить надо свиней, чтобы тепла у них больше было!
— А почему воды в стойлах нет? Воду нужно иметь всегда — в избытке и свежую.
— А почему корыта грязные и гнилые наполовину?
Нюрка начала спорить, обороняться:
— Не гнилые они. Не видите, что ли? — она снова стала называть Смолкину на «вы».
— Не вижу я, что ли? — повторила Смолкина ее вопрос, но уже с обратным смыслом. — Гнилые!
— Не гнилые, а съедены! — зло выкрикнула Нюрка.
— Значит, кормить надо свиней вовремя. Есть у вас корма, товарищ Бороздин? — повернулась Смолкина к председателю.
— Есть, Елена Ивановна, есть! — не дрогнув, подтвердил Бороздин. — Теперь есть, но перебои случаются! Случались перебои!
— Надо же! — ахнула Нюрка.
— Вот видишь! — зло упрекнула ее Смолкина, будто схватила за руку на месте преступления. — А ты очковтирательством занимаешься, на свой колхоз и на руководство наговариваешь!
— Надо же! — возмутилась потрясенная Нюрка. — Да что же вы такую неправду несете?
— Свиньи и те неправду не любят, — вмешалась в разговор Лампия.
— Рацион строгий должен быть. Сухое зерно, корнеплоды, витамины, — высокомерно продолжала Смолкина. — Слыхала ты, что такое рацион?
— Рацион? Да знаете ли вы, чем кормятся наши свиньи?
Потревоженные не вовремя животные шумели и хрюкали все больше и больше, зло повизгивали, словно перед наступлением грозы. В дальнем углу завизжали поросята, Крокодил за перегородкой поднялся на дыбы.