Выстрел на Лахтинской
Шрифт:
«4 августа с. г. вместе со своим сослуживцем Александром Михайловичем Манько я шел на работу по Лахтинской улице. Мимо проехал автомобиль, остановившийся в нескольких шагах от нас. Из него вышел уже немолодой человек лет пятидесяти. Правая рука у него была на перевязи. Он был чем-то очень взволнован. Оставшиеся в автомобиле двое мужчин, то и дело оглядываясь, следили за ним. Перейдя на тротуар, мужчина левой рукой вынул из кармана какую-то бумажку, разорвал и бросил в арык. Я подобрал клочки, разгладил их и попытался сложить по линии разрыва. Но это не удалось. Находившийся рядом А. М. Манько взял у меня разорванную записку и тоже безуспешно пытался ее собрать.
Я оставил бумажку у Александра Михайловича, так как через несколько часов должен был уехать в Чимкент по делам. Поскольку записка, разорванная при таких таинственных обстоятельствах, меня заинтересовала, я попросил Александра Михайловича переслать ее в Чимкент. Но он этого не сделал, а я забыл о происшествии. Сегодня в Чимкент приехал А. М. Манько и сообщил мне, что записку он все-таки сложил и прочел, но затем, к сожалению, куда-то задевал.
Однако он хорошо запомнил ее содержание, так как впоследствии оказалось, что она имела прямое отношение к смерти профессора Панкратьева.
«Исследования зашли в тупик. Всюду неудачи. Прекрасные идеи, но не могу осуществить ни одной. Петя умер, Анатолий — неудачник, Марина хочет уйти. Жить, наверное, не стоит. Профессор Панкратьев».
Судя по подозрительному поведению разорвавшего записку мужчины, а также двух пассажиров автомобиля, смерть профессора была связана с этими тремя лицами, так как последовала она на другой день, что видно из объявления в газете. К сожалению, я сам узнал о смерти профессора Панкратьева только через два месяца, так как находился все это время в Чимкенте.
Главный бухгалтер Коваленко».
Вызванный на допрос Александр Михайлович Манько, коренастый тридцатипятилетний крепыш, подтвердил все то, о чем писал Коваленко, и добавил:
— После того как Коваленко передал мне порванную записку, я попытался ее сложить, но оказалось, что сделать это не так легко. В обеденный перерыв зашел к экспедитору Колмановскому, и мы вместе все-таки сложили записку, хотя нескольких клочков бумаги не хватало.
Маргонин показал Манько несколько писем профессора, и Манько сразу же узнал его неровный почерк с прыгающими заглавными буквами.
— Это почерк профессора, — пояснил Маргонин.
Когда Маргонин зашел в кабинет начальника уголовного розыска, чтобы доложить ему о результатах расследования, Зинкин читал объемистую папку с делом о смерти Панкратьева.
— Работали, работали, — сказал он, откинув голову назад и устремив на Маргонина пристальный взгляд своих черных глаз, — а очень важной детали и не заметили. Ведь судебный медик Будрайтис, который пятого августа осматривал труп Панкратьева, обнаружил на большом пальце правой руки серый налет от пороховых газов. А это доказывает, что профессор стрелялся правой рукой в левый висок.
Я взял из нашей библиотеки несколько учебников по криминалистике, и там приводятся такие случаи. Когда самоубийца стреляется в левый висок, он нажимает на спуск большим пальцем правой руки. Так удобнее. Если он, конечно, не левша.
— Я это обстоятельство проверил, — Маргонин показал растопыренные пальцы, — несколько раз стрелял из профессорского револьвера, но, как видите, никакого налета не обнаружил. Наш баллист дал заключение, что револьвер находился в починке и мастер исправил этот дефект: барабан плотно примыкает к стволу.
Зинкин с интересом посмотрел на своего сотрудника.
— А ведь мы правильно поступили, что передали дело тебе... Откуда же налет на большом пальце правой руки? Может быть, запачкался где-нибудь в лаборатории?
— Я постараюсь это выяснить, Михаил Максимович.
— Да, профессор твердый орешек. Попробуй, пойми, непризнанный гений или человек с крайне неустойчивой нервной системой.
— Пожалуй, и то, и другое.
— Я вчера передал материалы на Стецюка и Анатолия Панкратьева в суд, — в раздумье сказал Зинкин, — и как случилось, что сын профессора стал преступником? Чего ему не хватало?
— В том, что Анатолий стал преступником, по моему мнению, виноват его приемный отец.
— Это ты серьезно? — Зинкин с неподдельным интересом слушал Маргонина.
— Конечно. Своих детей у Панкратьева не было, и он берет на воспитание парнишку, внушает ему, что тот должен стать ученым. И мальчонка смотрит на приемного отца как на бога, мечтает подражать ему. А тут рождается собственный ребенок. И вся любовь Николая Петровича, все внимание — своему ненаглядному Петеньке. Вот Анатолий и озлобился. Да не только на профессора, на весь белый свет. — Маргонин глубоко вздохнул, зачем-то посмотрел в окно на деревья с облетевшими листьями и на раскисшую от дождя плохо мощенную улицу. — Это как на суглинке, Михаил Максимович, или на другой бедной почве ничего путного не вырастет, кроме осота и чертополоха. Вот Анатолий и вымахал в проходимца.
— Наконец, в деле нет и протокола допроса врача скорой помощи, приехавшего тогда по вызову, — вздохнув, произнес Зинкин. — Вообще-то мне ясно, что профессор покончил с собой в состоянии аффекта. Основную роль в его смерти сыграли, как видно из материалов дела, последние неудачи в научных исследованиях и невозможность осуществить свои научные идеи. Сказались и обострившиеся отношения с женой.
...Станция скорой помощи занимала несколько небольших комнат в городской больнице. Когда Маргонин пришел туда, девушка, сидевшая у телефона, принимала вызов.
— Объясните, как к вам доехать... хорошо... машина будет минут через пятнадцать. Что вам, товарищ? Сюда посторонним вход воспрещен, разве вы читать не умеете? — сердито спросила она следователя.
— Я хотел бы узнать, кто из врачей выезжал пятого августа на Лахтинскую? — сказал Маргонин, предъявляя свое удостоверение.
— Минуточку, — девушка подошла к шкафу и, Достав из него толстую книгу, начала аккуратно ее перелистывать. — Доктор Пастухов. Кстати, он и сегодня работает.
— Никандр Сергеевич Пастухов, — представился высокий полный мужчина лет сорока со следами бессонной ночи на лице. — Мой коллега, который должен меня сменить, заболел, и мне приходится дежурить до вечера, — пожаловался он. — Случай с профессором Панкратьевым мне хорошо запомнился. В этот день около восьми часов утра на станцию скорой помощи поступил вызов: застрелился доктор Панкратьев. Я как дежурный врач тотчас же поехал по указанному адресу. Рядом с домом Панкратьева работали мастеровые. Один из рабочих указал на сидевшую на бревнах плачущую женщину: «Это жена профессора».
Пройдя вместе с ней в дом, я увидел разостланную на полу постель. На ней в луже крови лежал профессор. Я наклонился над ним. Пульс не прощупывался, сердце не билось, он был мертв.
«Это самоубийство или несчастный случай?» — спросил я. «Еще вчера вечером муж сказал, что утром его не будет в живых, — сквозь слезы произнесла женщина, — но я думала, что это несерьезно. И вот теперь он умер». И она снова заплакала.
Марина Андреевна показала мне и револьвер. Оружие лежало на столике в прихожей. «Это я подняла с пола револьвер после выстрела и положила его на стол», — тихо сказала она. «Знаете ли вы, что об этом случае следует заявить в милицию?» — спросил я, она показалась мне такой беззащитной и несчастной.