ЖАНРЫ

Выстрел в Метехи. Повесть о Ладо Кецховели
Шрифт:

Живу я на Вере без веры

И в горе живу на горе…

Громыхающим окающим басом Алеша прочитал свой рассказ Эгнате, и тот уверенно предсказал, что Алеша обязательно станет писателем. Пророчество сбылось — Алеша теперь где-то в Москве, он известный писатель Максим Горький. Кржижановский говорил, что искряки собираются обложить Горького «налогом» в пользу партии. Судьба разметала по белу свету многих прежних друзей и знакомых. Кто в Варшаве, кто за границей, одни из бывших семинаристов служат в церкви, другие учительствуют. Порой самая непонятная несправедливость отдаляет от тебя товарищей. Болел туберкулезом бывший семинарист, член «Лиги свободы Грузии» Иродион Немсадзе. Горестно было смотреть, как он кашляет, знать, что он неизлечимо болен, но нельзя было не спорить с ним, потому что Иродион высказывал часто заведомо ошибочные мысли. Примириться с этим было невозможно, и, любя друг друга, они становились противниками, хотя имели общего врага, который преследовал их. Спорили, не уступая ни в чем, а потом Ладо вытирал Иродиону полотенцем пот со лба, укладывал его в постель, поил лекарством и просиживал возле него ночь, с жалостью глядя на его исхудавшее лицо.: Весной Иродиону всегда становилось особенно худо, и в ту памятную весну, в апреле, он несколько раз повторил, что дни его сочтены, а Ладо, ободряя его, засмеялся, предложил пойти вместе на нелегальную первомайскую сходку, которая состоится через пять дней. — Не надо никаких маевок! — хрипя и задыхаясь, стал доказывать Иродион, — твой путь погибелен, Ладо, подумай о родине нашей, о нашей маленькой стране. — Именно о ней и думаю, Иродион, только о ней! — Он вытащил из-за пазухи красное полотнище и показал Иродиону. Половина жалованья ушла на то, чтобы купить этот алый шелк. Жена рабочего застрочила шелк по краям, надо было только натянуть его на древко. После маевки он отдал шелк тому рабочему и его жене, они очень нуждались. Сколько беготни было, сколько спешки! Ведь еще печатал для первомайской сходки прокламации, а в таких случаях, как у студентов перед экзаменами, всегда не хватает одного дня. Но успел, все успел, и прямо от постели Иродиона побежал в Грма-геле [9] , боялся опоздать, а пришел раньше всех, и в первый момент испугался, что никто больше не придет. Но рабочие собрались. Они приходили по одному, по двое и трое, с сумками, из которых торчали горла кувшинов с вином. Наивно, конечно, было надеяться на то, что полиция, набреди она на сходку, поверила бы, что столько народу вдруг решило одновременно посидеть за стаканом вина на весенней травке. Семьдесят человек! Не свадьба ведь. Но полиция на них не набрела. Поляк рабочий из железнодорожных мастерских сказал: — Вот бы сохранился этот обычай — чтобы народ каждый май собирался за городом, и, не боясь друг друга, все говорили бы о жизни, о том, как вернуть, отнятые у нас человеческие права. — Шелк натянули на палку и подняли кверху, из рук в руки передавали прокламации, и тут, когда надо было начать говорить, Ладо вспомнил Иродиона — вдруг, вернувшись, не застанет его в живых? И от ужаса не сказал, а закричал так, что все вздрогнули: — Товарищи! — О чем он говорил тогда? Кажется, начал с того, что это особенный день, впервые рабочие собрались, чтобы говорить не об экономической забастовке, а о завоевании политических прав. Всего восемь лет прошло с тех пор, а кажется, будто это было очень, очень давно и кто-то другой кричал, волнуясь. Сначала он говорил о народниках и никак не мог с ними покончить, потом перескочил на создание первой социал-демократической организации в Грузии «Месаме даси», вспомнил об организаторе ее Эгнате Ниношвили, чуть не расплакался и предложил всем встать и почтить память Эгнате. Потом рассказал о спорах, которые велись первое время в «Месаме даси» — какое избрать направление: социал-демократическое или национал-демократическое, и как Миха Цхакая заявил: — Никакого национализма, мы всегда и везде, легально и нелегально — социалисты! — Очень хотелось рассказать о том, какой Цхакая забавный, близорукий, рассеянный: может, налетев на столб, извиниться. Каким-то чудом удержался и сказал, что нынешняя организация эсдеков развивает именно то направление, о котором объявил Цхакая. Тут, наконец, удалось выбраться на верную дорогу, заговорил о Марксе и о задачах, стоящих перед рабочими… Самое удивительное, что его выступление всем понравилось, хотя Ладо казалось, что говорил он постыдно плохо. Потом, когда рабочие разошлись, в панике побежал к Иродиону и рассказал обо всем, что было, а он то улыбался, то хмурился и повторял: — Не то вы говорили, не к тому звали. — И вновь был спор, огорчение, раздражение и жалость к упрямцу Иродиону.

9

Грма-геле — пустынный тогда пригород Тифлиса.

Загремел дверной замок.

— Выходи! На допрос.

Его повели темными длинными коридорами, и он жадно всматривался в глазки на дверях — не мелькнет ли в них знакомое лицо.

За столом сидел жандармский ротмистр.

— Садитесь, господин Кецховели. Ротмистр Лунич.

Ладо сел, припомнив, что заметил ротмистра в день приезда в Тифлис на станции. С того времени, как его привезли сюда, он видел только двух надзирателей и нескольких стражников, которые под вечер заносили в камеру парашу. Появление нового человеческого лица, даже принадлежащего жандарму, было разнообразием. Кроме того, вызов на допрос означал, что дело его сдвинулось с мертвой точки.

— Наша беседа, если можно так выразиться, предварительная, — сказал Лунич. — Господин товарищ прокурора сегодня занят… Чему вы улыбаетесь, разрешите узнать?

— Забавное сочетание: «господин товарищ прокурора», — ответил Ладо.

– Согласен, юмористично. Скажите, господин Кецховели, откуда я могу вас знать, где мы могли с вами раньше видеться? Закуривайте.

— Воздержусь. И мне знакомо ваше лицо.

— Любопытно.

Майдан, толпа, жандармский офицер в коляске… Кажется, Ладо показал ему кукиш. Напомнить ему? Неужели у ротмистра такая хорошая зрительная память, что он спустя столько времени вспомнил лицо, случайно выхваченное взглядом из толпы? Потом они виделись на станции, когда Ладо привезли из Баку.

Настроение у Лунича было приподнятое. Дебиль сказал, что он не забудет заслуг Лупича, если следствие по делу Кецховели пройдет успешно. Вчера вечером совершенно неожиданно к нему домой приехала в фаэтоне Амалия. А сегодня он видит перед собой Кецховели, и то, что Кецховели держит себя со спокойным достоинством, тоже отрадно, ибо подтверждает предположение о сильном противнике.

— У вас есть ко мне какие-нибудь просьбы или вопросы, господин Кецховели?

— Да. Почему мне не дали свиданий с родными, почему перестали разрешать писать письма, почему не доставляют писем от родных, почему не удовлетворена моя просьба насчет книг? Я уверен, что книги находятся у вас.

— Свидания? Посмотрим… На переписку я вам дам разрешение, насчет книг, господин… Кстати, к какому имени вы более привыкли — Деметрадзе, Деметрашвили, Георгобиани, Бастьян?

— Кецховели. Так что же насчет книг?

— Доложу начальству вашу просьбу. На первом допросе в Баку вы заявили, что ваши единомышленники знали вас под другими именами.

— Да, только я не называл случайных в этом деле людей революционерами-единомышленниками.

— Господин Кецховели, это еще не допрос, вы видите, что протокол не ведется, удовлетворите мое любопытство — по какой причине вы назвали себя, имея возможность скрыться?

— Я объяснил причину на допросах в Баку.

Лунич сощурился.

— Иного ответа не ждал от вас. Однако учтите, нам известно больше, нежели вы предполагаете.

Кепховели откровенно заскучал.

— А мадам Гинзбург относится к числу ваших единомышленников?

— Я не знаком с мадам Гинзбург.

— Не знакомы? Разве? Скажите, какой город из тех, в которых вы побывали, — Брюссель, Марсель, Константинополь, — вам больше понравился?

Ладо пожал плечами.

— Не хотите отвечать? — осведомился Лунич. — Но вы ведь бывали за границей?

Жандармы взяли у него иностранный паспорт на имя Бастьяна. Сказать правду, что он за границей не был? Тогда они заинтересуются тем, кто приехал по этому паспорту, наведут справки и, возможно, нападут на след «Маши». Да еще начнут выяснять, где Кецховели пропадал летом, чего доброго, обнаружат, что он побывал в Киеве, в Самаре… Отрицать поездку за границу опасно, можно поставить под угрозу ареста множество людей.

— Да, бывал.

— Возвращаюсь к мадам Гинзбург. Долго продолжалось ваше знакомство с ней?

— Такой знакомой у меня не было. Я уже сказал об этом.

— Но она на допросах призналась ротмистру Вальтеру, что была знакома с вами. Не только по делам, но и…

— Господин ротмистр, вы лжете. И пошлости мне не доставляют удовольствия. Я буду отвечать на вопросы только в присутствии товарища прокурора и только по моему делу. Извольте отправить меня в камеру.

Лунич заставил себя улыбнуться. Экая досада, сбился на неверный тон.

— Прошу прощения, я забыл, что ваш отец — священник и что вы воспитывались в двух духовных семинариях. Конечно, разговор о женщинах не по душе вам.

Ладо вдруг рассмеялся — открыто, заразительно, и Лунич ощутил себя совершенным дураком, хотя нечаянно сам улыбнулся в ответ. Поймав себя на этом, он нащупал путеводную нить. Откровенность, максимально возможная откровенность!

— Я наговорил глупостей, — смеясь, сказал он, — от чрезмерного старания и еще потому, что сам, грешный, люблю женщин. Надеюсь, вы не будете думать обо мне скверно. Мы с вами враги, политические враги, так уж решил бог, но ведь можно уважать и противника, верно?

— Если он честный человек.

— Да, да, именно это я имею в виду. Но где же, однако, мы с вами виделись? Вы не вспомнили?

— Вы в карательных экспедициях участвовали?

— Нет. Я следователь, а по склонностям своим не следователь даже, а исследователь человеческих характеров.

Какого черта Кецховели вдруг заговорил о карательной экспедиции? Не был же он в том селе, не видел же, как Лунич сшиб конем оборвыша? И рассказать ему никто не мог.

— Почему вы спросили о карательной экспедиции, господин Кецховели?

— Вспомнилась карательная экспедиция, которую я как-то видел. Один офицер был похож на вас.

— Какая? Когда? Где это было? — быстро спросил Лунич, вонзившись взглядом в глаза Ладо.

— Давно уже, — нехотя ответил Ладо. — Какое это имеет для вас значение? Ведь вы не каратель, а следователь.

— Разумеется, не имеет значения. — Лунич скупо улыбнулся, продолжая смотреть в глаза Ладо. — Вы ведь профессиональный революционер?

— Да.

— Вы знаете, господин Кецховели, что из тех господ, с которыми мне пришлось иметь дело, вы первый назвались на допросе революционером по профессии.

Поделиться с друзьями: