Выжить с волками (Survivre aves les loups)
Шрифт:
– Мама, не мешай, я играю!
Я не хотела, чтобы она слышала, как я рассказываю истории, разговариваю с тиграми или со змеями, – я была могущественной и командовала войсками в воображаемом мире, в который твердо верила. Тигр был самым сильным, он убивал ударом лапы, слон топтал или швырял врагов в воздух, а ядовитые змеи их кусали. Моя война была серьезной и очень эффективной, противники исчезали как по мановению волшебной палочки. Конечно, врагами всегда были немцы. Папа учил меня военной стратегии при помощи бельевых прищепок. Мы играли в них, как в шахматы. У него были свои войска, у меня – свои, разбитые на небольшие группы на столе, в каждом войске – отдельные дивизии. Цель – придумать, как окружить врага и провозгласить себя победоносным генералом. Не отдавая себе отчета, я играла только в войну, и под кроватью, в моей воображаемой пещере, и за столом с армией бельевых прищепок. Я была маленьким военным без формы, полным энергии – куда ее направить, мама не знала. Иногда я начинала носиться по комнате, скакать, прыгать, как мои тигры, а ведь шуметь и стучать по паркету было нельзя. Но это так трудно – все время соблюдать тишину. Я не была несчастной, если не считать того, что целыми днями сидела взаперти. Мне так хотелось выплеснуть энергию, что порой я надевала ботинки, чтобы шуметь еще сильнее. Обычно я ходила по квартире босиком или в носках. Малейший шум заставлял маму паниковать, она брала меня за плечи, смотрела мне в глаза своими черными глазами:
– Мишке! Постарайся понять! Ты не должна так делать!
Я чувствовала ее страх перед невидимой опасностью и считала, что это совершенно несправедливо. Все вокруг, кроме мамы, было серым и бесцветным, а мне хотелось яркости, хотелось кушать, хотелось шуметь, возмущая эту тихую и мрачную жизнь. Но вместо того, чтобы кричать, я играла шепотом, вместо конфет и других вкусностей я жадно заглатывала ложки рыбьего жира, а мама смотрела на меня и смеялась, морща свой красивый нос. Я сделала бы что угодно, чтобы увидеть, как она смеется. Я любила, когда мама мыла меня в большом тазу, я ненавидела, когда папа обнимал ее. Я прижималась к ней, и мамин запах окружал меня. Ночью мы втроем спали в одной кровати, я посередине. Жарко у нас не было, и я уютно устраивалась между мамой и папой. Я находила в темноте ее ушко, держалась за него двумя пальцами, пока оно не становилось совсем теплым, а потом мама подставляла мне другое, совсем замерзшее, и так, пока я не засыпала. Папа не нравился “этот ритуал:
– Ты будешь позволять ей так делать, пока она не выйдет замуж?
Но мама разрешала мне, и это было настоящим блаженством – засыпать, уткнувшись носом в ее длинные волосы. Я была защищена от всего, в самом сердце любви, окруженная ландышевым запахом маминых волос. Я бы никогда не покинула это место. Я могла бы прожить всю жизнь в нашей бедной квартире без мебели, где пальто вешали на дверь, чтобы слышать, как мама поет мне колыбельную или рассказывает сказки, с таким чудесным русским акцентом. Она была моим домом, через нее я смотрела на жизнь, через тонкие кисточки, которыми она накладывала пастельные тона на лица и цветы. Ее изящные руки, зашивавшие одежду, ее кружевная молитвенная шаль, ее блокнот, где она записывала что-то тайное.
– Нет, Мишке… не трогай… Это мамино, мои маленькие секреты.
Мамины секреты были недоступны тем, кто не умел читать по-русски. Она писала в блокноте тонким убористым почерком, а на переплете этой книжки были черные и золотые буквы на красном фоне. Мама заворачивала его в обложку, под которой прятала деньги. Я видела деньги, но никогда ими не пользовалась, потому что мне их не давали и я никуда не ходила. Мама тоже. Мне было все равно, были ли эти деньги результатом папиной работы или это был запас на случай опасности. Мама тщательно прятала блокнот, убирая в коробку. Папа работал недолго, всего несколько месяцев (я точно не помню), я только знаю, что очень скоро мы начали бедствовать. Мама не часто доставала деньги из той коробки, Жиль снабжал нас всем самым необходимым, и нам этого хватало.
Мне не кажется, чтобы я сильно голодала, хотя часто мы ели однообразную еду маленькими порциями. Редкие случаи, когда папе приходилось тащить меня в школу, – единственные плохие воспоминания того времени. В первый раз, когда я чуть не закричала на лестнице, папа зажал мне рот рукой:
– Замолчи! Ты должна замолчать!
Его голубые глаза стали неподвижными, обычно он так со мной не разговаривал, я поняла, что он боится той невидимой опасности, и я прикусила губу и начала быстро спускаться. Потом на улице папа сказал:
– Ты всегда хотела выйти из дому, теперь ты снаружи, так что веди себя хорошо. Я отведу тебя в одно место, где тебе понравится.
Я немножко боялась улицы, а папа шел быстро, широкими шагами. Мне казалось, что родители решили вывести меня из дому из-за того, что в квартире я бесилась и сильно шумела. Но на улице я чувствовала себя неуютно. Слишком долго я сидела взаперти дома с мамой. Когда-то мы, конечно, жили в другом месте, мне даже кажется, что я помню, как играла во дворе или в садике, в моей голове сохранились картинки каких-то цветов, и я смутно вижу, как бегаю возле круглого цветника… Наверное, я ходила в местную школу, учила алфавит, потом слова и цифры, потому что умела считать на пальцах и немножко читать и писать. Большинство детей моего возраста помнят свою учительницу, а я нет. Мои воспоминания начинаются в этой квартире с мамой и Жюлем, со школой на углу улицы. А до этого – большая черная дыра. Мне кажется, что я родилась в шесть лет.
Когда мы с папой пришли к учительнице в первый раз, он обнял меня, строго посмотрел в глаза, чтобы я поняла: он меня не бросает.
– Я приду за тобой, не забывай, я приду за тобой.
Он достал из кармана маленький пенал – собачку с ручкой. В ней лежало два или три карандаша и ластик. Учительница отвела меня в класс, где я была самой маленькой. Дети не обратили внимания на мое появление, словно их заранее предупредили. Они не интересовались мной, играли и работали друг с другом. Между «школьными» перерывами проходило одинаковое количество времени. В перерыв я сидела на земле и считала листья во дворе, пять или шесть раз одно и то же.
В следующий раз я упорно сопротивлялась: слишком свежими были воспоминания о расставании с мамой. Папе пришлось убеждать меня: мама устала, ей надо отдохнуть, и чтобы сделать ей приятное, я должна уступить. Но у него ничего не получалось, я была (и осталась) очень упрямой. Я обещала все что угодно, только бы не уходить. Не двигаться, весь день сидеть на стуле, не прыгать на кровати, не бегать по комнате… В этот момент выбившаяся из сил мама говорила: – Оставь ее…
И я снова оказывалась в безопасности, в темноте моей подкроватной пещеры, с моими змеями и тиграми. Я не боялась их, потому что меня никогда не пугали ни волками, ни медведями, ни орлами.
Для меня животные были настоящим народом, хотя я видела их только на картинках. Я знала, что они на самом деле живут в лесах, пьют воду из озер и рек и охотятся. Меня совсем не пугал их образ жизни. Мой дух не был захвачен детскими страхами, я не знала других детей и взрослых, а в книжках, которые мне давали родители, если лиса бежала за зайцем или лев за ланью, то только за тем, чтобы съесть, и я считала это совершенно естественным. Курица с цыплятами искала зернышки, собака спала со своими щенками, а я – с мамой. Я была таким же животным. В моей голове никак не укладывалось понятие «дикие звери». Я скорее думала, что люди были «злыми и дикими немцами». Они воевали – значит, с ними нужно сражаться, им нужно сопротивляться. С животными таких проблем не было, наоборот, в моей любимой игре они были в моем лагере.
Я была вынуждена расти в изоляции, потому что мой папа был немецким евреем, а мама – еврейкой с русскими корнями, и в начале погромов в Германии они сбежали в Бельгию. Теперь эта страна была оккупирована Германией, поэтому они должны были прятаться. Если мое предположение верно (а ничего другого я придумать не могу), то Жиль принадлежал к организации, занимавшейся поддержкой таких, как мы. Папа рассказал мне историю о маленькой девочке по имени Рашель, которая совершила большую глупость. Она сказала кому-то (кажется, бакалейщику):
– Меня больше не зовут так, как папу… меня зовут…
Конец я не помню, должно быть, там была фамилия Дюпон или Дюран, в любом случае девочку с родителями забрала полиция, и, очевидно, папа хотел, чтобы я поняла: не надо говорить о своих родителях. После этой истории мама сообщила мне новое правило. Меня звали Мишке, без фамилии (так что сейчас мне неизвестно ничего о моих родителях, кроме их имен). Новое правило было таким: если за мной придет кто-то, кроме папы, и скажет: «Ты Мишке? Пойдем со мной!», я должна ответить «да» и, не сопротивляясь, идти с этим человеком.