ЖАНРЫ

Взгляд в зеркало моей жизни
Шрифт:

Не менее значительным впечатлением, не меньшим обещанием стала для меня Бразилия, эта щедро одаренная природой страна.

* * *

Причиной моей последней поездки в Австрию тоже явилось не что иное, как волна внутреннего беспокойства, связанного с приближающейся катастрофой. Осенью 1937 года я побывал в Вене, чтобы навестить мою старую мать, больше мне там делать было нечего; никакие срочные дела не звали меня туда. Как-то в середине дня несколько недель спустя — вероятно, в конце ноября — я возвращался по Риджент-стрит домой и мимоходом купил «Ивнинг стандард». Это было в тот день, когда лорд Галифакс [29] полетел в Берлин, чтобы впервые вступить в личные переговоры с Гитлером. В этом выпуске газеты прямо на первой странице — это и сейчас еще перед глазами — жирным шрифтом были перечислены отдельные пункты, по которым Галифакс хотел прийти к соглашению с Гитлером. Среди них — Австрия. И, пробегая по строчкам, я прочел — или мне показалось это? — предполагалось принести в жертву Австрию, ибо что иное могла означать встреча с Гитлером? Мы-то, австрийцы, знали, в этом пункте Гитлер никогда не уступит. Странное дело, это перечисление пунктов, по которым пытались договориться, появилось только в том дневном выпуске «Ивнинг стандард», а затем бесследно исчезло из вечернего выпуска этой газеты. (Позднее до меня дошли слухи, что эту информацию газете подбросило итальянское посольство, ибо в 1947 году Италия ничего так не опасалась, как сговора Германии и Англии за ее спиной.) Не берусь судить, какова на самом деле доля правды в этой — большинством, вероятно, вообще оставленной без внимания — заметке одного из выпусков «Ивнинг стандард». Я знаю лишь, как беспредельно лично я испугался при мысли, что между Гитлером и Англией уже ведутся переговоры об Австрии; я не стыжусь признаться, что газета дрожала в моих руках. Вымышленное или действительное, сообщение взволновало меня, как никакое другое за последние годы, ибо я знал: если оно правдиво хотя бы на йоту, то это станет началом конца, из стены, выпадет камень, а вслед за этим обрушится и сама стена. Я тотчас повернул обратно и вскочил в первый автобус с надписью «Вокзал Виктория» и поехал в «Эмпайр эруэйз», чтобы узнать, нет ли билета на следующее утро. Я хотел еще раз увидеть мою старую мать, моих родных, мою родину. Дело случая, но билет я достал, наскоро собрал чемодан и полетел в Вену.

29

Галифакс Эдуард Фредерик Вуд(1881–1959) — английским политический и государственный деятель. В 1922–1940 гг. занимал различные министерские посты, в том числе министра иностранных дел (1938–1940). Проводил политику «умиротворения» гитлеровской Германии.

Мои друзья удивились, что я так быстро и так неожиданно вернулся. Но как они меня высмеивали, когда я дал им понять, что именно меня тревожит: я все еще «старик Иеремия», шутили они. Разве мне неизвестно, что вся Австрия единодушно поддерживает Шушнига [30] ? Они подробно расписывали народные манифестации «Отечественного фронта», тогда как я еще в Зальцбурге видел, что большинство участников этих манифестаций предписанный значок единства носят на лацкане пиджака лишь для того, чтобы не рисковать своей работой, и в то же время предусмотрительно числятся в Мюнхене у нацистов — я слишком долго учил историю и писал о ней, чтобы не знать, что большинство всегда тотчас же переходит на ту сторону, на чьей сейчас сила. Я знал, что те же голоса, которые сегодня кричат «хайль Шушниг», завтра будут горланить «хайль Гитлер». Но в Вене все, с кем я разговаривал, проявляли наивную беспечность. Они устраивали званые вечера в смокингах и фраках (не предвидя, что скоро будут носить одежду узников концлагерей), они сновали по магазинам, делая к Рождеству покупки в свои прекрасные дома, не предвидя, что эти их дома через несколько месяцев отнимут и разграбят. И эта вечная беззаботность старой Вены, которую я раньше так сильно любил и по которой тоскую, эта беспечность, которую венский поэт определил однажды краткой аксиомой: «С тобой ничего не может случиться», впервые отозвались во мне болью. Но, возможно, в конечном счете, они были более мудрыми, чем я, все эти друзья в Вене, потому, что их страдания начались лишь тогда, когда все действительно произошло, в то время как я уже заранее, в воображении, испытывал муки, и вторично — когда беда пришла. И все же я уже перестал понимать их и не мог сделать так, чтобы они поняли меня. На следующий день я больше никого не предостерегал. Зачем беспокоить людей, которые не хотят этого?

30

Шушниг Курт(1897–1947) — федеральный канцлер Австрии в 1934–1938 гг.

И это не домысливание задним числом, а чистая правда: на каждую хорошо знакомую улицу, каждую церковь, каждый сквер, каждый старый уголок города, в котором я родился, в те последние дни я смотрел в полном отчаянии, с немым «никогда больше!», с сознанием того, что это прощание, прощание навсегда. Мимо Зальцбурга, города, где находился дом, в котором я работал двадцать лет, я проехал, не выходя даже на перрон. И хотя из окна вагона я мог бы увидеть на холме мое жилище, связанное со многими воспоминаниями прожитых лет, я даже не глянул в ту сторожу. К чему? Ведь мне никогда не придется жить в нем снова. И в тот момент, когда поезд пересек границу, я понял, как некогда библейский праотец Лот, что все за мной — прах и пепел, горькой солью окаменевшее прошлое.

* * *

Я считал, что предвижу все ужасы, которые могут произойти, если кошмарный бред Гитлера сбудется и он вступит в Вену — город, который отверг его, жалкого молодого неудачника, — как завоеватель. Но сколь робким, сколь ничтожным, сколь убогим оказалось мое воображение, как и воображение любого человека, по сравнению с трагедией, которая произошла 13 марта 1938 года, в тот день, когда Австрия — и тем самым вся Европа — стала жертвой неприкрытого насилия! Теперь маска была сброшена. Так как другие государства не смогли утаить свой страх, зверству незачем было более сдерживать себя какими бы то ни было моральными барьерами — подумаешь, Англия, Франция, мир! — ему уже не нужны были фальшивые измышления о «марксистах», которых необходимо политически обезвредить. Теперь уже не просто бесчинствовали и грабили, но дана была воля неограниченному надругательству над человеком. Университетских профессоров заставляли убирать улицы, набожных белобородых евреев сгоняли в святые храмы, и гогочущие молодчики принуждали их бить поклоны и хором кричать «хайль Гитлер». Неповинных людей отлавливали на улице, как зайцев, и волокли в казармы СА [31] чистить нужники; все, что прежде мерещилось болезненно-грязному, безудержно злобствующему воображению по ночам, бесчинствовало теперь среди бела дня. То, что нацисты врывались в жилища и у дрожавших от страха женщин вырывали из ушей серьги, было не ново — городские грабежи, как известно, происходили и сотни лет тому назад, во времена средневековых войн; но здесь было бесстыжее упоение от публичного истязания, душевных пыток, изощренных унижений. Все это засвидетельствовано не одним, а тысячами тех, кто это выстрадал. Доэтого «нового порядка» убийство одного-единственного человека без суда и следствия еще потрясало мир, пытки считались немыслимыми в двадцатом столетии; экспроприацию еще прямо называли — воровство и грабеж. Теперь, однако, после нескончаемых варфоломеевских ночей, после ежедневных истязаний до смерти в застенках и за колючей проволокой, какое значение может иметь еще одна несправедливость, земное страдание? После Австрии 1938 года мир притерпелся к бесчеловечности, к бесправию и жестокости больше, чем за все предшествующие столетия. В прежние времена того, что произошло в злосчастной Вене, было бы достаточно для международного бойкота; в 1938 году мировая совесть помалкивала или лишь слегка роптала, вскоре все забыв и простив.

31

СА ( нем.Sturmabteilungen) — нацистские штурмовые отряды.

* * *

Эти дни, когда с родины постоянно доносились призывы о помощи, известия о том, что ближайших друзей хватают, пытают и унижают, а ты лишь беспомощно переживаешь за тех, кого любил, принадлежат к самым ужасным в моей жизни. И я не стыжусь признаться — настолько время извратило наши чувства, — что у меня не оборвалось сердце, я не зарыдал, когда пришло известие о смерти моей старой матери, которую мы оставили в Вене, но, напротив; я почувствовал своего рода облегчение, сознавая, что она, наконец, избавлена от всех страданий и невзгод. Восьмидесятичетырехлетняя, почти оглохшая, она жила в квартире в нашем семейном доме и даже по новым «арийским законам» ее не должны были выселить; и мы надеялись, что через некоторое время удастся каким-нибудь образом вывезти ее за границу. Но уже одно из первых распоряжений по городу жестоко отразилось на ней. В свои восемьдесят четыре года она уже слабо держалась на ногах и во время ежедневной маленькой прогулки имела обыкновение после пяти или десяти минут утомительной для нее ходьбы отдыхать на скамье на Рингштрассе или в парке. Гитлер еще и недели не пробыл властелином города, а уже прибыл скотский приказ, по которому евреям запрещалось сидеть на скамьях — один из тех запретов, которые явно придуманы лишь с садистской целью гнусного издевательства, ибо в том, чтобы грабить евреев, в этом все же была своя логика и определенный смысл, потому что добычей от грабежа фабрик, обстановки квартир, вилл и освободившимися должностями можно было содержать своих пособников, вознаграждать старых приспешников; так, картинная галерея Геринга своим богатством обязана главным образом этой проводимой в широких масштабах практике. Но отказать старой женщине или обессилевшему старику в том, чтобы несколько минут передохнуть на скамейке, — это стало уделом двадцатого столетия.

К счастью, моя мать была избавлена от необходимости долго пребывать среди подобного рода жестокости и унижения. Она умерла через несколько месяцев после оккупации Вены, и я не могу не упомянуть один эпизод, связанный с ее смертью: отметить именно эти подробности представляется мне важным, для будущих времен, когда подобные вещи покажутся невозможными. Восьмидесятичетырехлетняя женщина утром неожиданно потеряла сознание. Вызванный к ней врач сразу же заявил, что она едва ли переживет ночь, и пригласил к постели умирающей сиделку, женщину лет сорока. Рядом не было ни меня, ни моего брата, единственных ее детей, да мы и не могли прибыть, ибо и приезд к смертному одру матери представители «германской культуры» сочли бы преступлением. Поэтому в тот вечер, в квартире согласился пробыть один наш родственник, чтобы хоть кто-то из родных был рядом во время ее смерти. Этому нашему родственнику тогда было шестьдесят лет, он сам давно уже болел и год спустя умер.

Когда он в соседней комнате как раз собрался приготовить на ночь постель, появилась — к ее чести надо признать, довольно смущенная — сиделка и заявила, что в силу новых нацистских законов она, к сожалению, не сможет остаться на ночь у одра умирающей. Мой родственник — еврей, и она, будучи женщиной в возрасте до пятидесяти лет, не имеет права остаться на ночь под одной с ним крышей, даже рядом с умирающей, ведь, по логике Штрайхера [32] , первой мыслью еврея должно быть поползновение надругаться над чистотой германской расы. Разумеется, сказала она, это предписание ей ужасно неприятно, но она вынуждена подчиняться законам. В результате мой шестидесятилетний родственник был вынужден вечером покинуть дом для того, чтобы с моей умирающей матерью могла остаться сиделка; теперь, возможно, понятно, что я вздохнул с облегчением оттого, что ей больше не придется жить среди подобных людей.

32

Штрайхер Юлиус(1885–1946) — нацистский политический деятель, один из наиболее оголтелых пропагандистов антисемитизма; использовал для этого, в частности, основанную им (1923) газету «Der St"urmer».

* * *

Падение Австрии внесло в мою личную жизнь изменение, которое я сначала рассматривал как совсем пустяковое и чисто формальное: я утратил тем самым мой австрийский паспорт и должен был испросить бумагу, заменяющую паспорт человеку без родины. Часто, в своих космополитических мечтаниях я тайно представлял себе, как бы это было прекрасно, насколько это, по существу, соответствовало бы моему внутреннему побуждению — быть человеком без родины, не быть обязанным ни одной стране, но принадлежать всем без исключения. Но снова мне пришлось признать, сколь ограниченна наша земная фантазия и что лишь тогда поймешь сокровеннейшие чувства, когда выстрадаешь их сам. В ту только минуту, когда после долгого ожидания на скамье просителей в коридоре я был впущен в английскую канцелярию, я постиг, что означает этот обмен моего паспорта на бумагу иностранца. Ибо на свой австрийский паспорт я имел право. Каждый австрийский чиновник консульства или офицер полиции был обязан тотчас выдать мне его, как полноправному гражданину. Английскую бумагу, которую я получил, мне пришлось выпрашивать. Это было унизительное одолжение, и, кроме того, одолжение, которого меня, в любой момент могли лишить. За ночь я вновь опустился на одну ступеньку ниже. Вчера еще зарубежный гость и в некотором роде джентльмен, который здесь спускал свой иностранный капитал и выплачивал налоги, я стал эмигрантом, «refugee» [33] . Я оказался в куда менее почитаемой, если даже не позорной категории. Кроме того, всякую иностранную визу по этому листу бумаги отныне надо было особо вымаливать, поскольку во всех странах с подозрением относились к тому «сорту» людей, к какому стал принадлежать я, — к лишенному прав человеку без родины, которого в случае необходимости нельзя было выдворить и препроводить назад, как других, когда он становился обременительным, задерживаясь чересчур долго. И мне все чаще приходилось думать о словах, сказанных мне за несколько лет до этого: «Раньше человек имел только тело и душу. Теперь он еще нуждается в паспорте, иначе к нему не будут относиться как к человеку».

33

Беженец, эмигрант ( англ.)

И в самом деле, ничто, возможно, не свидетельствует о падении человечества после первой мировой войны более очевидно, чем ограничение личной свободы перемещения человека. До 1914 года земля принадлежала всем. Каждый отправлялся, куда хотел, и оставался, там сколько хотел. Не было никаких разрешений, никаких санкций, и я снова и снова получаю истинное наслаждение, видя, как удивлены молодые люди, когда узнают, что до 1914 года я путешествовал в Индию и Америку, не имея, паспорта и даже вообще не имея понятия о таковом. Ехал куда и когда хотел, не спрашивая никого и не подвергаясь расспросам, не было необходимости заполнять ни одну из той сотни бумаг, которые требуются сегодня. Не было никаких разрешений, никаких виз, никаких оправок; те же самые границы, из-за патологического недоверия всех ко всем превращенные сегодня таможенниками, полицией, постами жандармерии в проволочные заграждения, были чисто символическими линиями, через которые человек переступал так же просто, как через меридиан в Гринвиче. Только после войны началось искушение мира национализмом, и явным проявлением этой духовной эпидемии нашего столетия явилась ненависть к иностранцам или, по меньшей мере, страх перед чужеродным. Повсюду отгораживались от иностранца, повсюду его игнорировали. Все те унижения, придуманные раньше исключительно для преступников, теперь распространялись до и во время поездки на каждого путешественника. Надо было фотографироваться справа и слева, в профиль и anfase, волосы стричь коротко, чтобы было открыто ухо, нужно было оставлять отпечатки пальцев, сначала только большого, а затем всех десяти, сверх того надо было предъявлять свидетельства, справки о состоянии здоровья, справки о прививках, свидетельство полиции о благонадежности, рекомендации, надо было предъявлять приглашения и адреса родственников, нужны были моральные и финансовые гарантии, нужно было заполнять и подписывать анкеты в трех, четырех экземплярах, и, если хоть одной бумаги в этой кипе недоставало, дело шло насмарку.

Это кажется мелочами. И на первый взгляд может показаться мелочным с моей стороны само их упоминание. Но этими бессмысленными «мелочами» наше поколение безвозвратно, бессмысленно растрачивало драгоценное время. Если подсчитать, сколько анкет я заполнил за эти годы, заявлений во время каждого путешествия, налоговые деклараций, валютных свидетельств, справок о пересечении границы, разрешений на пребывание, разрешений на выезд, заявлений на прописку и выписку, сколько часов отстоял в приемных консульств и органов власти, перед каким числом чиновников высидел, сколько выдержал опросов и обысков на границах, тогда начнешь понимать, как много от человеческого достоинства потеряно в этом столетии, в которое мы, будучи молодыми людьми, веровали как в столетие свободы, грядущей эры мирового гражданства. Как много отнято у нашей производительности, у творческих сил, нашего воображения из-за этих бесполезных и вместе с тем унижающих душу мелочей! Ибо за эти годы каждый из нас изучил больше служебных распоряжений, чем умных книг, первый шаг в чужом городе, в чужой стране вел уже не в музеи, не в окрестности, как некогда, а в консульство, полицейский участок, чтобы получить «разрешение». Те, кто раньше читал наизусть стихи Бодлера и горячо спорил на интеллектуальные темы, встречаясь теперь, ловили себя на том, что говорят о письменных показаниях под присягой и визах и рассуждают, подавать ли прошение на длительную визу или визу туриста; знакомство с мелкой сошкой в консульстве, которая может ускорить дело, в последнее десятилетие стало куда полезней, чем дружба с «каким-нибудь» Тосканини или «каким-нибудь» Ролланом. С душой, рожденной свободной, приходилось постоянно чувствовать, что являешься объектом, а не субъектом, что прав у тебя нет никаких, а все лишь милость властей. Тебя постоянно допрашивали, регистрировали, нумеровали, проверяли, изобличали, и я — неисправимый представитель более свободной эпохи и гражданин пригрезившейся всемирной республики — но сей день воспринимаю каждую из этих печатей в моем паспорте как клеймо, каждый из этих вопросов и обысков как унижение. Это мелочи, всего лишь мелочи, я знаю, мелочи — для времени, когда ценность человеческой жизни падает еще быстрее, чем ценность валюты. Но, только отметив эти маленькие симптомы, более позднее время сможет установить правильный клинический диагноз духовной атмосферы и духовной сумятицы, которая охватила наш мир между обеими мировыми войнами.

Возможно, прежде я был слишком избалован, или из-за этих резких перемен последних лет мое восприятие постепенно болезненно обострилось. Всякая форма эмиграции сама по себе неизбежно вызывает определенное нарушение равновесия. Перестаешь — и это надо пережить, чтобы понять, — держаться прямо, когда не чувствуешь больше под ногами родной почвы, становишься менее уверенным, более недоверчивым по отношению к себе самому. И я, не раздумывая, признаюсь, что с того дня, когда я начал жить е этими бумагами или паспортами, я никогда более не чувствовал себя самим собой. Что-то свойственное моему природному, изначальному «я», оказалось навсегда утрачено. Я стал более сдержанным, чем это было мне свойственно, и меня — бывшего космополита — не покидает чувство, что теперь мне следовало бы благодарить особо за каждый глоток воздуха, который я отнимаю у другого народа. Трезво размышляя, я, разумеется, понимаю всю нелепость подобных причуд, но разве разуму когда-нибудь удавалось победить чувство! Мне не помогло то, что почти полстолетия я приучал мое сердце биться как сердце «citoyen du monde» [34] . Нет, в тот день, когда я утратил мой паспорт, я — в пятьдесят восемь лет — обнаружил, что со своей родиной теряешь больше, чем кусок застолбленной земли.

34

Гражданина мира ( франц.)

Поделиться с друзьями: