Я и Путь in… Как победить добро
Шрифт:
Юра боялся, что от меня будет тянуть перегаром, поэтому перед работой не разрешал никакого виски. Записал интервью – делай что хочешь, но если он даже запах пива учует, будешь уничтожен его метким словом, денежными санкциями и презрением. Что из этого более суровое наказание? В исполнении Айзеншписа, конечно, презрение, игнорирование: он мог не разговаривать со мной неделю.
Из книги Отара Кушанашвили «Я. Книга-месть».
«Он научил меня, что кручина бесплодна, что тлен не страшен тому, кто всегда учится, что надо бояться долбо…бое, талдычащих слово в «духовность».
…Умирал он страшно. В 20-й больнице, состоящей из полутрупов и более-менее внимательного персонала, среди которого тоже встречались полутрупы.
Вроде ел правильно, не пил вообще…
Зная горькую правду про бренность жизни, верил, что в ней есть смысл, помогающий переплавить невзгоды в арт-продукт. Он был лириком с компьютерным мозгом, Наполеоном (антропометрически и мозжечком), если такое допустимо, монстром с большим сердцем.
На экране казавшийся субтильным, в яви он заполнял собой все пространство.
Конечно, его репутацию трудно назвать безупречной, а характер легким – и репутация и характер были такой выделки, что общаться с ним мог только тождественного мировоззрения человек.
Он мог уничтожить словесно, мог распустить руки.
Скольких коллег я от него оборонял!
Он питал огромную слабость к гардеробу, располагал редким в этом смысле вкусом.
ЮА нужно описывать как искусительную смесь жесткого визави и объекта журналистского интереса.
Ему нужны были 30 минут, максимум часа два, чтобы влюбить в себя кого бы то ни было.
Он не раз и не два говорил мне, что налицо дегенерация артистов, вообще младых да ранних.
Память о нем «тленья убежит».
В июле день рождения моего Юрия Шмильевича Айзеншписа – Великого Старика, научившего меня не вставать на колени ни перед кем.
Когда б он щадил себя, закатили бы пирушку в честь 65-летия, а я был бы тамадой.
В июле про моего ЮА вспоминают (разумеется, все реже).
Одна газета с очень большим тиражом написала, что мой ЮА стоял у истоков «голубого лобби». Написала, презрев все законы-каноны морали.
Я хотел было съездить к этим термитам, к этим смердящим рептилиям в редакцию и карательно заставить их забыть про законы гравитации, взлететь от хука в челюсть и шмякнуться – оказалось, статью наваяла девушка.
Я человек, конечно, сложный, но микробов не люблю, людишек-микробов. 15 лет я был ему братом, сыном, учеником, и он всегда брал странной для богачей щедростью, прихотливым перепадом температур между формой и тем, что внутри: субтильность и вулкан – назовем это так.
До последнего дня он сохранял бунтарское реноме, но при этом с каждым годом становился все более сентиментальным, наверное, понимая, что где-то в заоблачных высях ему отмерено немного и с людьми пора заканчивать быть жестким.
Я учился у него каждый день, я читал и читаю его жизнь как живую хронику внутренних борений не «голубой», а интересной души.
О целительной роли ЮА в жизни бездельников и лентяев могут рассказать экс-бездельники и лентяи – Сташевский, тот же Билан, в конце концов, я. Все трое по гоголю и отъявленные, между прочим, «баболюбы».
«И вот, столь долго состоя при музах», я вынужден развенчивать посредством клятвы и пышной риторикой омерзительный миф голубого колера.
В квартире, в которой практически дневал и ночевал, про «темный зов плоти» я ничего не слышал, а про дружбу слышал, про недопустимость низости тоже – он бился, чтобы мы наркоманами не стали и пьяницами, и – это важно – не был одноклеточным дидактиком. Ему не давал покоя вечный самоанализ, он вставал в шесть ежедень и думал не об обложках (по крайности не о них в первую голову), но о том, что# он оставит сыну Мише.
Обзывая меня вредоносным шутом, требовал, чтобы я больше времени посвящал детям: «Это самое важное, грузин!»
Не надо ему голубых было, но если уж вам так неймется, так уж и быть, унижусь и открою, что сам водил к нему, холостяку, девиц, а утром их выпроваживал, цинично приговаривая: «Убирайся, детка, во имя любви!» (шучу).
Я обнаруживаю величайшее замешательство, когда от термитов надо оберегать сложных, но достойных людей.
И он, между прочим, не делил людей на «голубых» и «Отариков» – делил на талантливых и бездарных.
И он научил стоять спиной к спине, когда наших бьют.
…Я стою, Юрий Шмильевич!»
– В 90-м году благодаря в том числе Айзеншпису я познакомился с Виктором Цоем (за несколько месяцев до его трагической гибели) и взял у него интервью, а ты был с Цоем знаком?
– Пять минут, в течение которых только об одной вещи спросил. Ну, ты же такой тип, что знаком со всеми, включая моего ставленника Мубарака, а я плебей, зулус и пигмей, которого подпускают только к Наталье Сенчуковой, жене Виктора Рыбина (теперь ни ту, ни другого никто в Украине не знает – забыли), короче, на общение с Цоем у меня было всего ничего, и пока старикашка Айзеншпис, я так понимаю, шарил по карманам моего оставленного в вестибюле пальто, я спросил: «А это правда, что вы очень дружите с Юрием Шатуновым?» Цой удивился: «Кто вам сказал?».
– Какой оскорбительный вопрос ты ему задал!
– Не-е-ет, наоборот – он засмеялся: «Юра Айзеншпис сообщил?» – «Да, дряхлый старикашка, Стена Плача», и Цой продолжил: «Дружу. Айзеншпис считает, что говорить об этом – моветон, хотя Шатунов – один из самых близких мне людей». Я конечно же удивился: «Вы, гений слова, семи нот, и человек, который «Белые розы» поет уже 48 лет, – как это? Он же дебилом считается!» – «Не-не-не, он не виноват, что столько дебилов им восхищаются, к тому же песня его – гениальная».На этом мое счастье закончилось, потому что вошел Айзеншпис и куда-то меня отвел (он сам меня еще толком не знал), но во второй моей книге, которая выйдет скоро тиражом чуть большим, чем у Гришковца за всю жизнь, я описал эту историю и попросил издателей смонтировать фото так, будто Цой меня обнимает. Дима, ради увеличения популярности я готов буквально на все!