Я никогда не обещала тебе сад из роз
Шрифт:
– Не бей меня, Элен… только не бей! Я знаю, как ты дерешься!
На его крик примчались перепуганные санитары и могучими ручищами скрутили артистку балета. Деборе показалось, что медперсонала здесь многовато для одной хрупкой женщины, хотя она сыпала ударами, как молотилка. Сквозь стекающее по волосам и лицу месиво Дебора выговорила:
– Убирайся, Элен, иди в задницу.
– Что ты сказала? – переспросил врач, поправляя одежду и пытаясь сделать то же самое с выражением лица.
– Я сказала: «Лети, еда, сама знаешь куда».
Она услышала, как выдвигают койку для холодного обертывания. Врач торопливо ретировался на какой-то крик из дальней палаты. Дебора осталась в одиночестве, подозревая, что голова у нее рассечена до крови.
Из-за всеобщей суматохи санитарка лишь через полчаса удосужилась отпереть ванную комнату, чтобы Дебора смогла хоть немного ополоснуться. Здесь, как и везде, нападавшие имели преимущество перед жертвами. В конце-то концов, клиника недалеко ушла от реального мира. Дебора мысленно проклинала эту заваруху. Пусть с Элен обошлись грубо, но проявили к ней внимание, проявили обеспокоенность. Отчистив себя от съестного, Дебора вернулась в постель; на тумбочке ждал давно остывший обед, наполовину подъеденный соседкой.
– Подкрепись, милая, – проворковала со своей койки Супруга Отрекшегося, – все равно из тебя потом это выдавят.
– Да нет… – Дебора покосилась на рагу. – Я свою порцию уже получила.
Тут она удостоилась пристального взгляда Вдовы Убитого.
– Дорогуша, при такой внешности на тебя не польстится ни один мужчина!
Отвернувшись, она продолжила совещание, и Дебору вдруг осенило, почему Элен вздумала на нее напасть. Примерно за час до этого, когда врач вызвал для беседы Дебору, к ней подошла Элен и с членораздельными комментариями показала несколько фотографий, полученных в письме. Элен, которую все боялись по причине ее вспышек злобы и буйства, содержали в изоляторе; эта больная не раз ломала другим кости. Но сегодня дверь оставили открытой, и никто не заметил, как Элен отправилась на поиски Деборы и поделилась с ней этими фотографиями. Она в подробностях рассказывала, кто на них изображен, и в какой-то момент сказала: «Вот с этой мы учились в колледже». Прелестная девушка, она стояла в реальном мире – на кошмарной, ничьей земле. Забрав у Деборы фото, Элен повалилась на ее койку и приказала: «Мотай отсюда… Я отдыхать буду». Поскольку это была Элен, а не кто-нибудь, Дебора вышла из палаты в коридор; вскоре Элен обнаружил и выдворил санитар. Дебора поняла: Элен обрушилась на нее как на свидетельницу своего позора и унижения, вызванного той фотографией. Зеркало требовалось замарать, чтобы оно больше не отражало тайную уязвимость, внезапно мелькнувшую за ширмой неумолимых кулаков, взглядов и ругательств.
– Философствуешь! – пробормотала себе Дебора и вытащила из уха кусочек чего-то тушеного.
Глава девятая
– С переменами мы разобрались, с тайным миром тоже, – проговорила доктор Фрид, – а как протекала твоя жизнь в промежутках?
– Даже не знаю, как подступиться; мне кажется, в ней была только ненависть: и в лагере, и в школе, и везде…
– В школе тоже царил антисемитизм?
– Нет-нет, там все было проще. Мишенью становилась только я; стойкую неприязнь не могли переломить никакие нотации насчет хороших манер. Но почему обыкновенная неприязнь перерастала в ярую злобу или ненависть, я так и не поняла. Разные люди подходили ко мне и говорили: «…после всего, что ты сделала…» или «после всего, что ты наговорила… даже я не собираюсь тебя защищать». А я не могла взять в толк, что я такого сделала и наговорила. Горничные у нас в доме не задерживались, это была какая-то круговерть, и мне все время приходилось извиняться, но я не понимала: за что? Почему? Однажды я поздоровалась с лучшей подругой, а она от меня отвернулась. Когда я спросила, в чем дело, она сказала: «После всего, что ты наделала?» – и больше со мной не разговаривала, а я до сих пор не понимаю, в чем моя вина.
– Ты уверена, что ничего не утаиваешь… какую-нибудь потребность поступить так, а не иначе, из-за которой подруги на тебя злились?
– Сколько раз я пыталась представить, додуматься, вспомнить. Но все напрасно. Ни намека.
– А что ты чувствовала, когда такое случалось?
– По прошествии времени оставались только серый туман и удивление от неизбежности.
– Удивление от неизбежности?
– Где нет законов, там есть только это жуткое разрушение, которое подбирается все ближе… Иморх… тень его неизбежна. И все-таки… сама не знаю почему… я мучаюсь от его приближения и от ударов, которые сыплются на меня вновь и вновь с самых непредвиденных сторон.
– Вероятно, причина лишь в том, что ты сама ждешь от этого мира только потрясений и страхов.
– По-вашему, я сама подстраиваю обманы? – Дебора почувствовала, что они ступили на опасную территорию.
– Но порой ты вынужденно шла на обман, разве нет? Или отказывалась что-либо понимать.
У Деборы в памяти всплыла картинка из тех лет, когда ей хотелось только умереть. Ее забрали из антисемитского лагеря, но цвет жизни уже померк, и углубляться могло только отчаяние. О ней говорили: вечно уединяется и что-то рисует, но никому не показывает. Действительно, она всюду носила с собой альбом для набросков, загораживалась им, как щитом, и однажды не заметила, как из него в присутствии кучки бездельников, мальчишек и девчонок, случайно выпал один лист. Его поднял кто-то парней. «Алло… Чья потеря, моя находка?»
Картинка была непростая, многофигурная. Бездельники один за другим отказывались: нет, это не мое; и не мое, нет-нет… наконец парень уставился на Дебору:
«Твое?»
«Нет».
«Да чего там, не отпирайся».
«Не мое».
Повнимательнее приглядевшись к этому парню, Дебора поняла, что он пытается ей помочь: стоит ей только признаться и забрать свое творение, как он сразу встанет на ее защиту. Ему хотелось стать ее покровителем, но какую цену ей придется заплатить, она не догадывалась.
– Как вы не понимаете… – с горечью сказала она доктору, – меня заставили отречься от собственного творчества.
– А сама-то ты разве не понимаешь, что мальчик уговаривал тебя не отрекаться и остальные не насмешничали. Ты просто боялась, что тебя засмеют. И сама себя заставила солгать.
В злобе и страхе Дебора уставилась на своего врача:
– Сколько раз можно повторять правду и умирать за нее?
Она вскочила как ужаленная и схватила с письменного стола лист бумаги, чтобы тут же изобразить на нем всеобъемлющий ответ на сплошь надуманные обвинения: здесь уместились и доктор, которая, похоже, во всем винила Дебору; и Синклит с его извечным осуждением; и слова многих. Карандаш летал яростно; закончив, Дебора протянула рисунок врачу.
– Отчетливо вижу гнев, но некоторые символы нуждаются в объяснении. Короны… скипетры… птицы…
– Это соловьи. Такие миленькие. Видите: у этой девочки есть масса преимуществ – все, что только можно купить за деньги, да только эти птички растаскивают ее волосы, чтобы вить гнезда и наводить блеск на эти короны, а ее костями чистят скипетр. У нее превосходнейшая корона, самый массивный скипетр, и все говорят: «Счастливая, всего у нее в достатке!»
Доктор Фрид видела, как пациентка кружит и мечется, кружит и мечется от страха. Вскоре ей уже некуда будет бежать, и она, спланировав свое разрушение, вступит в схватку с собой. Доктор посмотрела на Дебору. Что ж, по крайней мере, битва теперь ведется всерьез. От прежней апатии не осталось и следа. Девочка ощутила, как в ней поднимаются надежды, а вместе с ними – возбуждение, не похожее ни на что другое… эхо, доносящееся из таких глубин, где хранятся звуки ее потенциального здоровья. Доктор Фрид сдержала волнение, чтобы его не заметила Дебора и не прокляла себя за упрямые попытки доказать, что этот ее Ир – факт жизни.
– Короны и соловьи! – язвительно говорила Дебора. – Оставьте себе этот рисунок: будете показывать на лекциях ученой публике. Объяснять, что у душевнобольных не нарушается понятие линейной перспективы.
– Смотря какой перспективы, – ответила доктор. – Но я охотно возьму его себе: как напоминание, что творчество – это благая и глубокая сила, которая наперекор болезни способна достичь своего подъема и расцвета.
Сидя у себя в отделении на полу в праздном ожидании Антеррабея, Дебора увидела, как по коридору к ней направляется Карла.
– Эй, Деб…
– Карла? Вот уж не думала здесь тебя встретить.
У Карлы был изнуренный вид.
– Деб… Сил больше нет закупоривать в себе ненависть. Дай-ка, думаю, поднимусь этажом выше – и смогу орать до хрипоты.
Переглянувшись, они улыбнулись, понимая, что «четверка» – совсем не «худшее» отделение, а просто самое честное. Другие отделения вынужденно поддерживали «статус» и видимость приличий.
Когда стоишь на пороге преисподней, для тебя нет никого страшнее дьявола; а когда ты уже в преисподней, дьявол – это просто сосед: никто, ничто и звать никак. В первом и втором отделениях больные шепотом обсуждали свои мелкие симптомы, глотали снотворное и в страхе прислушивались к воплям, а то и к реву агонии или нарастающего отчаяния. Порой женское надзорное отделение раскачивалось, как лодка, но его обитатели были свободны от неуловимых, коварных токов скрытого помешательства.