Я пережила Освенцим
Шрифт:
Освобождения бывали настолько редкими, что буква «е» (entlassen — освобождена) не проставлялась в карте почти никогда. На многие тысячи женщин, прошедших через лагерь, насчитывалось, едва несколько сотен освобожденных. Это были особые, так называемые «эрциунгсхефтлинги» — «воспитуемые заключенные», присылаемые «на исправление». Они попадали в лагерь за «мелкие проступки» или вследствие недоразумения.
Список пересылаемых в другой лагерь ("uberstellung) мы получали из политического отдела, и тогда в карточку вносились дата и буква «"u». А вещи посылались вслед за переведенной в новый лагерь.
Итак, в карточке заключенной могли быть проставлены буквы «"u» или «v». Если не было никаких пометок, это означало, что еще живет, еще мучается где-то в лагере.
Таким образом, «эффектенкамер» — это была канцелярия, где велся учет заключенных и их имущества: драгоценностей, удостоверений личности, документов и фотографий. Отсюда шли указания в бараки, где хранились мешки с вещами заключенных.
При содействии Вали я попала в эффектенкамер. Это было, несомненно, вершиной лагерной карьеры. Работа как-никак для блага заключенных, имеющая целью сохранение их имущества. Кроме того, из подлежащих конфискации вещей можно было кое-что «сорганизовать» для себя. Добытое менялось либо на картошку, либо на какие-нибудь дефицитные продукты из посылок.
Я в то время уже регулярно получала посылки и могла отчасти утолить дикий послетифозный аппетит. Шум в ушах стал уменьшаться. У меня появились новые подруги. Сразу же после апеля я шла на работу. Теперь мне уже не надо было вертеться на лугу или медленно умирать в ревире. Постепенно я возвращалась к жизни. Даже начальник-немец относился к нам уже по-другому, почти как к служащим.
Барак эффектенкамер помещался за воротами, на лугу. В конце марта я сидела за столом, на котором стояла картотека всего лагеря. Автоматически я ставила на карточках, согласно списку умерших, штамп «фершторбен».
На горизонте клубился дым поездов, проезжавших через станцию Освенцим. В открытые окна барака неслось дыхание приближающейся весны.
— Чем ты сейчас занята? — спросила Бася.
— Списками умерших в декабре, — ответила я.
— Много знакомых?
— Почти весь наш транспорт.
— А ты выжила. Как это удивительно! И снова весна как ни в чем не бывало…
В эту минуту я читала фамилии: Древе Веслава, Червинская Зофья, Сикорская Зофья, Гишпанская Наталья. Я вынула карточку Червинской Зофьи, моей Зосеньки… Перечитала ее несколько раз. Поставила печать «фершторбен» и дописала: 20. XII. 1943.
— Что с тобой? — спросила Бася. — Ты так побледнела.
— Ничего, просто весь Павяк лежит тут передо мной в этих «тотенлистах».
— Понимаю тебя, — вздохнула Бася, — и наш транспорт тоже не дожил дольше декабря, января. Умерли самые здоровые, самые сильные. Не знаю, как это случилось, что я, такая дохлятина, живу.
Вдалеке просвистел паровоз, вызывая тоску по свободе.
— Вот бы за ним на лыжах, — вздохнула Бася, — прямо за ним — домой…
— Крачкевич Софья — фершторбен. Пиотерчик Ганка — фершторбен. Скомпская Мария — фершторбен…
Я продолжала штемпелевать карты и словно сквозь туман видела всех умерших. Видела в минуту отъезда из Павяка и после — на лугу, в карантине; слышала заново все разговоры, споры, надежды, планы… Что осталось от этого? Тотенлисты, картотека…
После работы, пользуясь вечерним перерывом перед отбоем, я шла в ревир. Я не могла не думать о больных, просящих глоток теплой воды. Еще так недавно я сама лежала там без помощи.
Украдкой я шла вечером за водой. Капо, женщина в брюках, с черным винкелем, манила в безлюдную умывальную комнату проходившую девушку… «Иди сюда, дам тебе горячей картошки». Девушка не поняла. Кто-то ей обещает картошку? Другая женщина. Что это значит? Она недоверчиво подошла, заглянула в глаза той, заметила искаженное лицо, мутный взгляд и завлекающие жесты. И внезапно голодная девушка поняла… Она отскочила в сторону, за барак. Черный винкель за ней… В молчаливой погоне они исчезли в сумерках. Я воспользовалась моментом, вошла в пустую умывальную комнату. Тодзя, полька, уборщица, мывшая полы, быстро поставила горшок с водой в печь. Пользуясь возможностью, я вымыла руки. Немного погодя Тодзя подала мне кипящую воду и улыбнулась своей доброй улыбкой.
— Это для больной? Сегодня повезло, что эта сволочь вышла.
За спиной топчущейся торвахи я пробралась на территорию ревира. Перед 24-м бараком лежала гора трупов. Что-то шевелилось у самой проволоки. Первым побуждением было бежать… однако что-то тянуло посмотреть… я подошла ближе. Маленький трехлетний ребенок сидел подле трупа и сосал мертвый палец. Я открыла дверь барака, одуряющая вонь ударила мне в нос. Пересилив себя, я вошла. В темноте разыскала свою подругу. Она была больна туберкулезом. Я знала, что долго ей не жить. Подала воду. Она схватила горшочек дрожащими руками. На соседних нарах я увидела Марысю из Павяка, возле нее плачущую Стефу. Всегда подвижная, жизнерадостная, доктор Нуля теперь лежит парализованная в комнатке врачей… Ее огромные черные глаза печально смотрят на санитарку. Больнее всего то, что в ней нуждаются, а она бессильна помочь.
К бараку подъехал грузовик, нагруженный трупами. Двое мужчин из лейхенкоманды выскочили из кабинки шофера. Они вызвали для помощи санитарок из барака. Две девушки из лейхенкоманды в рукавицах брали с двух концов труп и, раскачав, ловким движением бросали в грузовик.
Одна из девушек при этом улыбалась, другая напевала что-то себе под нос. Санитарка, семнадцатилетняя Зося, смотрела на них расширенными от ужаса глазами. Какие отчаянные эти девицы из лейхенкоманды!
— А я не могу взять труп, пробовала, но он такой холодный, страшный.
Едва я успела вбежать в свой блок — как потушили свет и тут же раздались свистки и крики: «Лагершперре! Лагершперре!..»
Съежившись, мы сидели в углу барака. Отовсюду несся шепот: «За кем?.. Кого сегодня возьмут?..» Кто-то крикнул с отчаянием: «А может, это за нами?» Все затаили дыхание. Проходит в молчании час, может быть, два… Никто не знает сколько…
Грохот машин нарушил тишину.
— Это в ревир, — шепотом сказал кто-то, — они едут в ревир.
Машины остановились. Мы ловили отголоски того, что происходило за стенами барака. Ничего не было слышно. Мы боялись этой тишины и боялись ее нарушить.
Машины тронулись. Шум моторов все ближе. И вдруг донеслось пение:
Allons enfants de la Patrie… [13]Что это? Я приложила ухо к стене. Все вокруг затихли. Едущие на смерть француженки пели Марсельезу. Звуки революционного гимна проникали повсюду, задевая самые чувствительные струны души, натянутые до предела смертельной ненавистью. Песня то доносилась раскатами, то отдалялась, звучала все тише, жалобней и наконец замерла в ночи.
13
Вперед, отечества сыны… (франц.)