Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Я пережила Освенцим
Шрифт:

Таубе ходил взбешенный, с обвязанным лицом. Как видно, и ему досталось при этой «операции».

Однажды лойферка, вернувшаяся из лагеря, сказала мне почти плача:

— Слушай, Кристя, случилась очень неприятная для тебя история…

Стараюсь догадаться, но ничего не приходит в голову. Может, умер кто-нибудь близкий? Но о смерти здесь ведь уже не говорят с таким волнением. Что же могло произойти? Неужели кто-нибудь из родных арестован и попал в Освенцим?

— Говори скорей, что такое?

— Твои стихи попали им в руки.

— Какие стихи?

— Те самые, «Выход в поле».

В этом стихотворении, написанном в минуту душившей меня бессильной ненависти, я призывала к отмщению. Дрожь охватила меня. Эти стихи у них в руках.

С восходом солнца шумят бараки, конвой у входа и с ним собаки. «На аусен» команда, здесь любят парады. Глядят жандармы из-за ограды… Сейчас начнется фарс наш обычный: смотри на тучи, как фантастичны, как дым красиво вьется над крышей… «Десятницы! Вверх номер! Выше!» И — марш рядами через ворота, старых и новых, всех ждет работа, худых и толстых, кирка всех любит, путь знаешь — через блокфюрерштубе. Трепы, ботинки, ботинки, трепы, идут к работе, глупой, нелепой, парадным маршем под лай собаки, венгры, испанцы, чехи, поляки: копать окопы, зарыть окопы. Вниманье — с нами страны Европы! Так начинай обычный путь, иди вперед, дурнем не будь. Кто отстает? В ногу, вперед. И снова день один пройдет. И год пройдет, сожми кулак и снова в путь, равняй свой шаг. И ничего, что натощак и под дождем, равняй свой шаг. Эта муштра в крови у нас. Эй, не зевай, получишь в глаз. Смотри, не плачь, здесь слезы — блажь, а продолжай трагичный марш. Желанье, мысль ты должен гнать. Стройся по пять! Стройся по пять! Оркестр дает привычный такт. Усвой один обычный факт, что звук глухой всегда в ушах — то барабан. Гони свой страх. Как камень глух и нем, как сфинкс, шагай же — links — links, links — links! Дахау, Аушвитц, Гузен, Маутхаузен, все за ворота, маршем «на аусен». На истребленье уводят в поле, муку сменяет новое горе. Лесом, вдоль луга и крематория — ваша победа, ваша Виктория. В снег по болотам, в грязи шагая, — это удача ваша большая. Вы бы весь мир погрузили в вагоны, вы бы хотели сжечь миллионы. Но миллионы — помните это — с другою мыслью встают с рассветом и, маршируя здесь под конвоем, шествие видят в мечтах другое. И в каждом сердце звуки напева, мечты грядущего: левой, левой. Поверь, придет наш Первый май, прекрасный май, свободы май! За горе свое миллионы вдов пойдут в такт песни, песни без слов. За боль и кровь всех этих лет придется вам держать ответ. Да, он пробьет, возмездья час, тогда судить мы будем вас, за этот марш бить и терзать, так же оркестр будет играть. Будете выть, что тяжело, а мы на зло, а мы на зло! За кровь и жертвы этих лет — за все дадите нам ответ! За столько мук и столько розг вам в грудь — клинок и пули — в мозг! За каждый стон и каждый крик вам в лоб — свинец, а в сердце — штык! За — столько горя, вздохов, слез палач пусть сдохнет, точно пес! Чтоб радостно вздохнул весь свет, сотрем нацизма всякий след! И лишь тогда, остыв от гнева, споем свободно: левой, левой.

По словам лойферки, Стеня нашла стихи у кого-то во время обыска и немедленно передала по начальству. Оберка так и кипит от злобы. Стихи перевели на немецкий, и теперь велено разыскать автора.

Я вспоминаю, что та, у кого стихи были найдены, знает меня. Имея представление о методах следствия в Освенциме, отдаю себе отчет, что дело мое плохо.

С этой минуты ожидаю вызова гестапо. Подруги взволнованы. Стараются утешать, но чувствую, — уже смотрят на меня, как на покойника. Неля рвет все листки с моими стихами. Со странной радостью я наблюдаю за тем, как другие ссорятся с ней. Не дают ей делать это, твердят, что они спрячут, закопают в землю. Они хотят во что бы то ни стало сохранить стихи.

Светловолосая Эдка, одна из самых молодых в нашей команде, знает наизусть все мои стихи. Она заучивала их долгими вечерами. Теперь она успокаивает других:

— Можете уничтожать, нельзя ведь подвергать ее опасности. Я вам прочту все наизусть. — И добавляет тише: — В случае чего…

Она подходит ко мне и всматривается в меня так, словно изучает каждую черту лица.

Она меня любит, но я знаю, что особенно ей жаль моего «творчества». Она постоянно следила за мной, то и дело спрашивала: «Ты написала что-нибудь новое?»

Валя прислала мне записку. Положение серьезное. Пойманную со стихами все еще допрашивают. Взяли еще одну. Зовут ее Алина Обрончкевич. Как и мы, она из Павяка. Незачем обманывать себя, надо ждать «гостей» из гестапо.

Иду в жилой блок, уверенная, что это мой последний вечер. По прошествии нескольких минут блоковая вызывает мою фамилию. Ноги не слушаются меня, с трудом подхожу к дверям барака. Оборачиваюсь, чтобы в последний раз посмотреть на лица подруг. Сейчас меня встретят другие лица, страшные лица гестаповцев. Начнется допрос. Алинка, наша милая штубовая, входит в эту минуту в барак с огромной коробкой.

— Кристя, тебе посылка.

— Что? Это ты вызвала мою фамилию?

— Я, а что случилось? Почему ты такая бледная?

Беру посылку. Узнаю почерк дорогого, близкого мне человека, отрезанного теперь от меня тысячами миль. Отправитель: Пудловский. Начинаю искать в коробке и нахожу карточку матери. Ее добрые глаза смотрят с мольбой: «Живи! Ради меня — живи!» — просят они.

И это именно сейчас… сегодня…

Неля, Бася, Яся, Эдка и другие обступают меня. Рассматривают карточку матери. Слезы стоят у них в глазах.

Что-то рвется у меня в душе, я начинаю рыдать.

Неля гладит меня по голове.

— Нет, ты не можешь погибнуть. Это хороший знак, что именно сегодня пришла карточка твоей матери. Ты же знаешь, что посылки никогда не приходят тому, по чьему делу ведется следствие. А к тебе пришла. Вот увидишь, Кристя, произойдет чудо: никто тебя не выдаст, никто не назовет автора.

В эту ночь я ложусь, не раздеваясь. Несмотря на утешения Нели и других, я не верю в чудо. Лежу без сна, не отрывая глаз от дверей. В висках у меня стучит. Я сжимаю в руке карточку матери. Мне так жаль расставаться с жизнью, а ведь все месяцы, проведенные здесь, мне казалось, что я ею совсем не дорожу.

В напряженном ожидании медленно проходит час за часом. При малейшем шорохе я вскакиваю. Нет, это только сентябрьский ветер шевелит сухую листву орешника, маскирующего ограду крематориев. Мысленно прощаюсь со всем, что любила. До конца понимаю бессмысленность своего существования. Значит, затем я перенесла тиф, лагерную грязь, апели, чтобы теперь, когда близится освобождение…

Ночь на исходе. За оконной решеткой сумерки рассвета. В бараке вспыхивает лампочка. Бася приоткрывает один глаз.

— Ну… никто не был, не приходили?

Не могу удержаться от смеха.

— Наоборот, были, но не хотели будить тебя. Потихоньку забрали меня и убили.

Бася начинает громко припевать, нарушая тишину еще не проснувшегося барака:

— Глупая Кристя, глупая Кристя, не придут, не придут, будешь жить, будешь жить…

После нескольких дней волнений появляется надежда. Наконец получаю записку от Вали: «Алинка Обрончкевич на вопрос, кто написал стихи, решительно заявила, что Луция Харевич, умершая в 1943 году. Я уверена, что она не изменит показания. Тебе везет, Кристя. Прошу тебя, напиши что-нибудь красивое. Какая радость, что оберка и остальные ведьмы прочли, что мы о них думаем. Обе допрошенные поедут со штрафным транспортом. Теперь это для них, может быть, и лучше».

Глава 5

«Лягушки»

Жизнь проносилась вне времени, как в горячечном бреду. От воскресенья до воскресенья. Дни недели ничем не отличались для нас один от другого. Только когда лойферка возвестит свистком конец работы в двенадцать часов дня, мы знали — это воскресенье.

А лагерь все пополнялся. Со всего света пригоняли сюда новые и новые транспорты. За разные «преступления»: за высказывания о режиме, за газеты, за сомнительное происхождение, за саботаж, за неявку на работу, за самовольное продление отпуска. Сюда же отправлялись захваченные в облавах. Из Вроцлава, Гамбурга, из Берлина. Польки, русские, итальянки, француженки. Политические и «асоциальные». Привозили рейхсдейчек, наказуемых за помощь угнанным из других стран или за романы с поляками. В лагерь бросали матерей за то, что они ложились под поезд, увозивший их сыновей на фронт.

Большими транспортами прибывали и прибывали бледные, исхудалые мужчины, евреи из гетто. Эти уже утратили человеческий облик. Лица их ничего не выражали. Лихорадочный взгляд в запавших глазницах, обтянутые кожей скулы. Для них в лагере почему-то существовало прозвище: «мусульмане». Глядя на них, мы думали только об одном: «Где взять хлеба? Откуда взять столько хлеба… Как их накормить?..

Долго смотрели мы на них, в конце концов приходилось просто отворачиваться и говорить себе первые пришедшие на ум слова для самоуспокоения.

Поделиться с друзьями: