Я! Помню! Чудное! Мгновенье!.. Вместо мемуаров
Шрифт:
Мне в свое время так хотелось написать роман «Не хлебом единым», такую я чувствовал обязанность перед униженными и оскорбленными людьми дать им хоть маленький лучик света (роман впоследствии оценили, я получил много подтверждений тому, что не зря его писал). Так вот, я быстро понял, что к чему. Когда работал над романом, уже смертельно боялся, что узнают, что я пишу, какой собираю материал. Тогда еще был жив Сталин. Я боялся, но выработал некий шифр для записей своих мыслей, придумал способ сокрытия своих первых записей. Я был уже качественно свободен. Потом меня «поколотили», сильно и беспощадно, напомнили, что обстоятельственно – то я совершенно не свободен. В КГБ вызывали, допрашивали под гипнозом и без, приставили постоянного соглядатая. Конечно, был страх, живой, хорошенький страх. Но в то же время этот страх был парализован моей внутренней свободой. Она давала о себе знать в форме любопытства. Я с восторгом наблюдал своих следователей и запоминал каждый штрих, а прибежав домой, скорей записывал впечатления. Кто научился думать, того полностью лишить свободы нельзя… Кто научился искать истину, размышлять, ставить себе вопросы типа «истинно ли то, что передо мной происходит?» – тот свободен. Вот и Иоанн Евангелист сказал: «И познаете истину, и истина сделает вас свободными». Познавший истину человек начинает оценивать людей, с которыми сталкивается, доктрины, которые ему навязывают, фальшивые и подлинные.
– «Жало мудрыя змеи» необходимо свободному человеку.
Однажды меня вызвал к себе член Президиума ЦК КПСС Михайлов, тогда было не Политбюро, а Президиум и предложил мне отречься от романа «Не хлебом единым». Сказал: «Даю тебе четыре полосы в газете «Советская культура», чтобы ты публично осознал критику, которую высказал в твой адрес Никита Сергеевич, и – покаялся»… Когда я отказался, от стал на меня орать: «Был бы ты членом партии, вылили бы мы тебе на голову три ушата партийной воды», – и в конце концов выгнал из кабинета. Я, конечно, вышел. Побитый.
– Но ведь пережили!
– Но ведь пережил. В свое время я пережил и сильную контузию. На фронте бомбой бабахнуло. Долго после этого не мог разговаривать. А спустя годы с таким волнением писал «Белые одежды», что все кончилось инсультом, потом инфарктом… «Над вымыслом слезами обольюсь»! А я ревел белугой, когда писал…
– Ваши «Белые одежды» были еще большей крамолой даже для перестроечных времен, чем в свое время «Не хлебом единым». Говорят, что главному редактору журнала «Нева» Борису Никольскому чуть ли не к Горбачеву пришлось обращаться за разрешением опубликовать роман, над которым Вы, как утверждаете, «ревели белугой»… Но давайте вернемся к бытию и сознанию, Вы обещали ответить…
– Я считаю, что человеческое сознание можно уподобить витязю на распутье, стоящему перед бел – горючим камнем, на котором написано: налево пойдешь – жену найдешь, направо пойдешь – богатство найдешь, прямо пойдешь – смерть найдешь. Бел – горючий камень – бытие. Оно, конечно, свою роль в становлении сознания играет, но эта роль не определяющая, ибо витязь сам решает, куда ему идти, направо, налево или прямо. И тайна его решения заключена в его внутренней свободе, в степени его приближения к познанию истины. Говорят, что человеческое сознание детерминировано. Все, что бы человек ни сделал, обязательно вписывается в какую – то причинную связь. На мой взгляд, эта точка зрения механистическая. В этой цепи причин я, свободный, выбираю звено, которое мне нужно, и при помощи такого выбора формирую свои решения и свои поступки.
В свое время мне на голову не раз выливали по «три ушата партийной воды». И одним из таких «выливающих» был Александр Фадеев, жесткий руководитель и суровый человек. Я уже говорил: мое счастье, что я не был коммунистом, потому что, если бы я им был, может статься, был бы коммунистом последовательным, идейным и глубоко верующим. И тогда, терпя эти «полоскания в партийной воде» и разочаровавшись, мне бы тоже пришлось принимать какие – то серьезные решения относительно моей собственной судьбы.
– И как же Вам удавалось обычно «выкручиваться» из подобных ситуаций?
– У меня есть метода, которую я Вам сейчас попробую теоретически изложить: если переносить член уравнения на другую сторону, он меняет знак. С противником, нравственное лицо которого мне чуждо, я имею право воевать с помощью его же оружия. А партия коммунистов постоянно что – то очень плохое делала с людьми, которые хотели ей помочь, или, по крайней мере, активно не мешали. Именно партия в лице первого секретаря СП СССР А.А. Суркова организовала травлю Бориса Пастернака за роман «Доктор Живаго» и изгнание его из своих рядов. Не скажу, что роман этот мне нравится. Он – бесстрастный. В нем, на мой вкус, вообще нет страстей, которые бы могли испугать, которые обладали бы способностью кого – то «завербовать», «перевербовать» и перетянуть на сторону противников партии. Но это – приличный, добротный роман, написанный старым поэтом, пробующим себя в прозе. Он «не портил пейзажа» нашей советской литературы.
Сурков со товарищи выкручивали руки всем, понимаете, всем, они буквально изнасиловали многих наших писателей, заставили их клеймить «отщепенца» Пастернака, и со мной пытались сие проделать, чтобы и я – среди прочих – выступил на общем собрании с осуждающей речью.
Тут Дудинцев хитро прищурился:
– Ирина, а можем мы с Вами в этом месте разговора добавить малюсенькую краску?
– Можем, конечно, можем, – осторожно ответила я, чуя подвох.
– Представьте себе картинку: после смерти А.А. Фадеева руководить писательским союзом стал А.А. Сурков. И как – то захожу я в уборную Московского отделения СП и вижу на стене чудный такой текст: «Был А.А. – стал А.А., все равно – одно а – а!»…
Так вот. Вызвал меня к себе Сурков и говорит: «Вы же понимаете, Владимир Дмитриевич, Пастернак перешел литературную границу Советского Союза, передав туда свой роман!.. А знаете ли, что он ссылается на Вас и толкает в яму впереди себя!» И тычет мне письмо Пастернака в Президиум правления СП СССР: «Читайте, читайте, как он Вас предает: «…Я еще и сейчас, после всего поднятого шума и статей, продолжаю думать, что можно быть советским человеком и писать книги, подобные «Доктору Живаго». Я только шире понимаю права и возможности советского писателя и этим представлением не унижаю его звания. Я совсем не надеюсь, чтобы правда была восстановлена и соблюдена справедливость, но все же напомню, что в истории передачи рукописи нарушена последовательность событий. Роман был отдан в наши редакции в период печатания произведения Дудинцева и общего смягчения литературных условий…».
Выступите, Дудинцев, это Ваш долг! Вы что же, трус?».
Я, следуя своей методе, улыбнулся ему и ответил: «Да, конечно. Иду домой писать речь»…
А едва вошел в дом, звонит мой товарищ, коллега – писатель, член партии (Вы слушайте, слушайте, Ирина, что они делали, как они все, не боюсь этого слова, провоняли!) и говорит: «Привет, я слышал, ты собираешься выступать на обсуждении Пастернака? Слушай, старик, ум хорошо, а два – лучше. Можно, старина, я сейчас к тебе приеду и помогу?»… Ну что, интересное у нас с Вами интервью?..
– Интересное. И кто это был?
– Я не могу…
– Вы не хотите называть его имя?
– Называть не хочу. Мне его жалко. Сейчас он – член «Апреля». Простите, но я – тот интеллигент, которого публично так не любил Фадеев. Достаточно, что человек этот прочитает наше с Вами интервью. Да, этого достаточно… Ну, вот, приезжает этот маленький человечек, такая копия Иуды, и я, следуя своей интуиции и формуле о перенесении члена уравнения в другую сторону, начинаю «в бешенстве» ходить по своему кабинету. Трясу руками, захлебываюсь от ярости и говорю, говорю…
Он: «А можно почитать, что ты там написал?»
Я: «Нет, еще не написал. Но я напишу. И дам прочитать Суркову. А вот скажу я совершенно другое!» И я затрясся, завизжал (интуиция подсказала тот страшный визг, он, поверьте, был весьма правдоподобен): «В действительности же… я скажу… и Сафронову, который меня назвал однажды «врагом народа», я скажу ему, что у меня отверстий от фашистских ран на теле намного больше, чем у него естественных отверстий… Еще Суркову что – нибудь обязательно скажу… Они узнают… как… вербовать…».