Я! Помню! Чудное! Мгновенье!.. Вместо мемуаров
Шрифт:
Летом 1961 года Анна Андреевна Ахматова подарила Липкину свою «маленькую книжицу в черном переплете», вышедшую в серии «Библиотека советской поэзии», и ровно, не скашивая, надписала: «С. Липкину, чьи стихи я всегда слышу, а один раз плакала».
В квартире у метро «Аэропорт», где мы беседовали с Семеном Израилевичем в октябре 1996 года, жили сразу два больших поэта – Липкин и его жена Инна Лиснянская. Липкин и Лиснянская, Лиснянская и Липкин – как не переставляй, они останутся все теми же большими, самобытными, самодостаточными величинами. Липкин в тюбетейке читал мне свои стихи, а Инна Львовна (в каких – то экзотических цыганских одеждах) стояла в дверях, уходила на кухню, чем – то там гремела, потом возвращалась, вновь останавливалась в проеме двери и внимательно вслушивалась. Не вмешалась ни разу.
Я попросила Липкина: «А можно читателям «Литературной Газеты» стать первыми читателями какого – нибудь из написанных Вами последних стихотворений? Я знаю, что нынешнее лето Вы провели в Доме творчества в Переделкине и, наверное, там не только отдыхали, но и работали».
Он сразу откликнулся:
– Доныне движутся во мнеБлестящих брызг морские звукиИ параллельные волнеТвои смеющиеся руки.Не рядом, за тобой плывуК вдали сияющему раю.И двух просторов синевуВ себя восторженно вбираю,Как долго без тебя живу.Но знаю: наконец прервуОцепенение тупоеИ вновь с восторгом поплывуВслед за тобою, за тобою.– Знаете, Семен Израилевич, когда Вы читали эти строки, я думала о том, что Заболоцкий (это свидетельство из Вашей книги воспоминаний «Вторая дорога») обозначил гармонию аббревиатурой МОМ: мысль, образ, музыка. А у Вас какое определение?
– Близкое к формуле Заболоцкого. Я считаю, что в стихотворении самое главное – музыка. Недаром мы говорим: лирика. Стихи вышли из музыки, из лиры, из арфы. И одного стихотворца от другого можно отличить только с помощью музыки. Потому что часто идеи повторяются, но вот музыка неповторима. Поэт прежде всего тот, чья музыка только его и принадлежит только ему. Причем это относится и к поэзии, и к прозе. Музыка Гоголя не похожа на музыку Толстого, музыка Толстого – на музыку Тургенева, музыка Тургенева – на музыку Булгакова. Я нарочно вспоминаю прозаиков, а не поэтов, потому что между прозой и стихотворной литературой нет принципиальной разницы.
Затем очень важна мысль. Не терплю зауми, мне кажется, что это выражение бессилия. Но не терплю и глупости.
– А что Вы имеете в виду под словом «заумь»?
– Как – то Анна Андреевна рассказывала, что ее познакомили с поэзией Константина Вагинова, даровитого поэта, довольно известного в начале советского периода русской литературы. Ахматова отнеслась к его стихам отрицательно, сказала: «Я не понимаю его. А ведь я пишу для читателя, я хочу, чтобы читатель понял!» Конечно, это не значит, что все нужно сводить к простоте Лебедева – Кумача, но к простоте Тютчева хорошо бы свести.
– И, наконец, третье в Вашем определении гармонии?
– Третье – это живопись.
– То есть образ?
– Это и образ, и рисунок, и зоркость в воспроизведении черт человека, – все то, что является главным для живописца.
– Что же Вы видели в Переделкине, когда сочиняли строчки о водной стихии?
– Просто вспомнил событие из своей жизни. Когда годы идут к концу, часто вспоминаешь начало.
– Как известно, путь Ваш с самого начала не был усыпан розами, скорее в нем было больше колючек и «восточных переводов». Однако все изменилось. Вот и немецкая премия за… вклад в русскую литературу…
– Я настолько остолбенел, когда мне сообщили об этом, что не нашел слов в ответ. Не спал почти всю ночь. Сочинял стихотворение. Когда проснулся, оказалось, что я его забыл. Но напряг всю свою волю и вспомнил. Правда, не оставляло ощущение, что ночные стихи были лучше. Я назвал стихотворение «Квадрига». Это о друзьях моей молодости – Арсении Тарковском, Аркадии Штейнберге, Марии Петровых и обо мне, грешном. Нас было четверо безвестных поэтов, как тогда говорилось, далеких от современности. Тарковский увидел свою первую книгу напечатанной, когда ему было пятьдесят два года, я – в пятьдесят шесть, Аркадий Штейнберг, чудный поэт, так и умер, не издав книги. А у Марии Петровых, Маруси, как мы ее ласково называли, при жизни вышло (в Армении) только полкниги, потому что вторая половина – переводы.
– Может, нужно утешаться тем, что между художником и властью никогда не бывает гармонии? И чем активнее власть не приемлет писателя, тем крупнее он в итоге оказывается. Правда, сейчас как бы наступило некое подобие перемирия…
– Вынужден возразить. Не всегда власть отталкивает поэта. Тютчева, например, не отталкивала. Баратынского – как поэта – не отталкивала, я не говорю о его неблаговидном поступке, совершенном в молодости, да и Фета, у которого были социальные трудности, – тоже. Можем ли мы вспомнить, кого царская власть отталкивала, чьи произведения запрещала? Это происходило с теми, кто отталкивал власть от себя. Скажем, герценовские ранние произведения были напечатаны. Тургенева никогда власть не преследовала за его романы и рассказы, Щедрина, уж на что был критик режима, не трогала. Некрасова – тоже.
– То есть, мирное сосуществование вполне возможно?
– Для того, чтобы ответить на этот вопрос, нужно проанализировать, почему советская власть преследовала писателей. Ведь не было же у нее мысли: ах, дай – ка я начну их преследовать! Просто советская власть зависела от литературы. Объявляя белым то, что черно, и черным то, что бело, она требовала, чтобы литература подтверждала этот обман. Уничтожали крестьянство – надо было писать о расцвете колхозной жизни, уничтожали интеллигенцию – надо было писать о развитии нашей научной мысли. Советская власть нуждалась в обмане, и слабые люди по слабости своей этот обман совершали, иные – преследовались.
Нынешняя власть не заинтересована в литературе. Это хорошо.
– Почему хорошо?
– Потому что литератор теперь независим, он может писать все, что угодно. Но наша литература не была подготовлена к такой свободе, и свобода превращается часто в бессмыслицу, часто – в нецензурность в прямом смысле этого слова. Все это пройдет, все будет в порядке. Надо только не торопиться, понимать, что русская литература – это великая литература, она была такой и будет такой.
– Я прочитала Ваше эссе «Карьера Затычкина», такую молодую, такую искрометную прозу…
– Спасибо за лестный отзыв.
– Но у меня есть и вопрос. Вы пишете о советских поэтах, разделяя большую их часть на «пролетарских» и «комсомольских». «Пролетарских», более для Вас предпочтительных и по уровню образования, и по душевному настрою, тех, кто, как Вы считаете, «представляли собой определенный, хотя и непрочный пласт цивилизации», уже нет больше. Остались «комсомольские», чья характерная черта, по Вашему же определению, «безликость, массовость лица»…
– Остались ли? У меня ведь есть и продолжение: «Поэтому они всегда, из поколения в поколение, у нас процветают, пока это нужно Государству».
– Но Вы причисляете к ним не только поэтов от Маяковского до Жарова, Безыменского, Светлова, но и в какой – то мере относите к ним и Вознесенского, и Евтушенко…
– Вот именно, в какой – то мере. Я пишу, что даже у Вознесенского и Евтушенко есть черты комсомольских поэтов. Потом учтите, эссе написано более десяти лет тому назад.
– Что ж, значит, они исправились. А у нынешних молодых Вы таких черт не видите? И потому говорите, что «все пройдет, все будет хорошо»?
– Такие черты уже не нужны. Если были бы нужны, нашлись бы и новые «комсомольские поэты», беспринципных людей много.