Я уже не боюсь
Шрифт:
Наконец, звучит третий «призыв». Поднимаюсь, и бодро шагаю к ковру, надеясь, что удача не подведёт и на этот раз. Но когда судья следом кричит имя соперника, ноги на мгновение страшно тяжелеют, став бетонными столбами, и резко хочется в туалет.
– Мирзоян, Артур!
На другой стороне зала огромный силуэт отделяется от частокола сидящих на скамье борцов, и движется к татами. Заставляю себя стряхнуть оцепенение – ведь все (Катя) смотрят – и волочусь параллельным курсом, как приговорённый на эшафот. В памяти всплывают ощущения, с которыми тебя впечатывают в ковёр. «Перспективы» резко становятся весьма туманными…
Впрочем, стоит ступить на холодный кожзаменитель татами, как страх покидает меня вместе с прочими эмоциями, уступив место холодной расчётливости. Тело, разогретое предыдущими схватками, готово к сражению.
Армянин скользит по мне безразличным, полным скуки взглядом, как по очередному таракану, которого приходиться давить. Вряд ли он запомнил их предыдущую встречу.
Звук гонга. Поклон. Бой начался.
Вспоминаю, как в прошлый раз меня сгубила излишняя напористость, и начинаю кружить по ковру, постепенно сближаясь с Мирзояном, и выставив вперёд руки, как клешни краба. На смуглом лице соперника появляется едва заметная ухмылка: он знает, что рано или поздно мы будем бороться, ведь за уклонение оппонента от боя активному борцу дают один балл, что порой решает исход поединка.
Мы кружимся вокруг центра ковра, постепенно сближаясь, как космические корабли перед стыковкой, пока, наконец, не цепляемся за плечи друг друга верхним захватом. Думает рвануть вниз – там преимущество рослого армянина будет не таким ощутимым – но прежде, чем успеваю осуществить задуманное, меня вдруг отрывают от земли и швыряют на ковёр, как куклу.
– Мирзоян, четыре балла! – кричит судья. Зал бешено ревёт. Тень армянина нависает надо мной; я почти ничего не слышу: в ушах от хлопка стоит гул, глаза на миг ослепли от яркого света ламп.
Глубоко вдохнув, поднимаюсь, и, подпрыгнув на месте, подавляю желание бросить взгляд на Катю. Начинаю сближаться с Мирзояном. На этот раз бросаюсь вниз, обхватываю громилу за поясницу, подсекаю ногой, и чувствую, как армянский колосс валится под собственной тяжестью…
Мирзоян падает, перекатывается, и подминает меня под себя. Извиваюсь ужом, но всё бесполезно: меня надёжно пригвоздили к ковру. Начинается отсчёт удержания: до двадцати секунд – два балла, больше – четыре. В нос ударяет запах пота от самбовки армянина, его полные презрения глаза совсем близко.
Наверное у Кати сейчас такой же взгляд. Если она вообще смотрит на этот позор.
Отчего-то эта мысль вместо отчаяния вызывает ярость. А память о её прикосновениях, её дыхании на моей коже, её вкусе заставляет мышцы налиться сталью.
Взревев, я начинаю сбрасывать с себя удивлённого Мирзояна, и вырываюсь на свободу.
– Мирзоян, два балла! – крикнул судья, в голосе которого тоже мелькает нотка удивления. Но я собираюсь продолжить удивлять их всех. Чувствуя прилив сил, вновь бросаюсь на противника…
И снова оказываюсь на полу.
– Четыре балла Мирзояну!
«Блин… Ещё два балла, и мне крышка», – думаю я, проклиная себя за неосторожность. Поднявшись, смотрю на Мирзояна; меня чёрной жижей переполняет клокочущая ненависть. Я не позволю забрать у меня «перспективы». Не этому детине с вечной насмешливой улыбкой на лице. Не сегодня.
Испуская тихий рык, двигаюсь вперёд. Вижу в глазах Мирзояна какое-то странное выражение – возможно, страх от того, что он увидел в моих собственных. Чувствую, что белки моих глаз покраснели, налившись кровью.
Хватаю армянина, и начинаю пытаться свалить его. Тот стоит камнем, но и его попытки контратаковать мне удаётся парировать. Мы оба ревём, из моего рта на татами капает слюна.
Вдруг рассудок ледяным лезвием рассекает мысль об ударе. Вспоминаю, как один чувак из сто тридцать первой школы на спартакиаде в прошлом году рассказывал, что их этому учил тренер: прикрывшись самбовкой, так, чтобы не видел судья, можно пару раз врезать противнику в челюсть. «Расслабляющие удары», как он их назвал.
Решение принимается мгновенно. Прикрыв кулак курткой, разворачиваюсь спиной к судье, и что есть силы луплю армянина в челюсть. Тот воет, удивлённые глаза наполняют слёзы.
Ещё удар.
Ещё.
Судья не видит, зато видит зал: под потолком разносится возмущённый рёв. Краем глаза среди других лиц замечаю Катино; в отличие от шока, изумления или возмущения остальных, в её взгляде есть нечто, очень похожее на торжество.
Мирзоян, оправившись от неожиданного потрясения, сам обрушивает на меня град молотящих ударов. Затем подсекает, валит на ковёр, хватает за руки, не зная, что делать дальше – бить, или не позволять бить себя. Его толстая, как бревно, рука совсем рядом с моим лицом.
И тогда, попытавшись двинуть руками и ногами, и убедившись в их полной обездвиженности, я чувствую, как рассудок окончательно растворился в отчаянной, бешеной ярости, и применяю последнее оставшееся оружие.
Мирзоян, в окружении толпы сочувствующих, выходит на крыльцо с перебинтованной рукой. Его тренер хлопает армянина по плечу. В глазах борца по-прежнему стоит полное непонимание того, что произошло. Я отхожу за угол, и возвращаюсь назад, когда крыльцо спортзала пустеет.
– Ну ты дал, Михасик… Ну ты дал! – заливается Крот. – Юрич говорит, что будут ставить вопрос об отчислении, хотя он так всем говорит… Вон и мне, когда с сигаретой в параше поймал, то же говорил… А ты не парься, Михасик. Мы все… все за тебя.
Киваю, и Крот убегает к стайке возле автобуса. Я знаю, что там Крот, как и все остальные, тут же начнёт обсуждать, насколько съехала моя крыша, и когда меня переведут в школу для умственно отсталых душевнобольных маньяков-дебилов. Вспоминаются слова Крота о натуральном мясе. Я до сих пор чувствующий во рту вкус крови Мирзояна, и едва сдерживаю истеричный смешок.
– Хочешь? – слышу голос за спиной. Обернувшись, вижу Арсеньеву. Она протягивает пачку с двумя оставшимися сигаретами. Я не курю, хочу отказаться, но вдруг протягиваю руку, и беру сигарету. Катя достаёт другую, и, смяв пачку, бросает её на замусоренный газон.
Щёлкает розовая зажигалка «Cricket» в Катиных пальцах, и рот наполняется горьковатым дымом, хоть немного забивающим солоноватый привкус.
Курим молча; по улице безразлично несутся машины, в окнах домов, окутанных сумерками, загорается свет. Наконец, Катя бросает окурок в траву, и говорит: