Я видела детство и юность XX века
Шрифт:
Екатериноградская готовилась к Рождеству, готовилась как к делу первостепенной важности. Откармливали свиней, индюшек и уже дней за десять до сочельника принимались резать всю эту живность, коптить окорока, запекать их в тесте. Во многих хатах жизнь была подчинена предстоящему пиршеству. Мама принесла ветвистое сухое деревце и сказала, что его надо украсить. Елки здесь не росли. Вечерами, когда Наташа спала, я клеила из газет игрушки, гирлянды, корзиночки. Каким-то чудом удалось раздобыть белоснежную вату для снега, и таким образом сухая ветка стала отдаленно напоминать рождественскую елку. Наступил сочельник. Накануне приехал папа. Как только стемнело, меня с Наташей отправили на улицу и сказали, чтобы мы не возвращались, пока нас не позовут. Войдя в дом с Наташей на руках, я застыла от изумления. Деревце превратилось в елку благодаря множеству горящих свечек. Тут же за моей спиной открылась дверь, я почувствовала струю холодного воздуха, обернулась и увидела настоящего Деда Мороза с большой седой бородой. Он, молча, вынул из своего мешка какие-то свертки, положил их под деревцо и молча вышел. Вскоре вернулся от соседей папа, и я ему рассказала, что даже в Екатериноградскую приходит Дед Мороз. Мне он принес кулек с конфетами и куклу, маме шаль. Папа поцеловал нас и поздравил с праздником.
В Ницце, когда наша собака Юрза попала под машину, я молилась за нее в католическом костеле, куда меня повела моя кормилица. В Екатериноградской я часто ходила в церковь. Я не понимала разницу между православной и католической религиями. Думаю, что если бы в станице была синагога или костел, я стала бы иудейкой или католичкой. Я соблюдала все православные посты, исповедовалась, выстаивала, когда было время, богослужения. В Париже я тоже пошла в церковь. Тут моя вера кончилась. То ли поп мне не понравился, то ли пришло время, когда мне не нужна была больше религия.
Я проснулась от того, что меня трясла мама. Она умоляла меня сбегать за бабкой Анфисьей. «Она все знает». На улице стояла ночь, но я не осмелилась перечить маме.
На рассвете мама, запершись в комнате с бабкой, так стала кричать, что я, держа Наташу на руках — в свои два года она еще не ходила, — плакала навзрыд, но сестренка, ничего не понимая, требовала, чтобы я ее покормила. Я ее щипала и возмущалась тем, что можно думать о еде, когда мама умирает.
Наконец нас пустили в комнату. Мама была живая, это главное, а то, что у меня родился брат, меня сначала не интересовало.
Братик оказался очень смешным, с длинными темными волосами и, несмотря на голод, довольно толстенький. Мама мне поручила отправить папе телеграмму: «Сережа приехал». Видимо, мама стыдилась глагола «родился». Маленькому Сереже пришлось сразу же познакомиться с нашей действительностью. Мама заболела родильной горячкой, и я поила братика разбавленным молоком, а когда не было молока, по деревенскому способу прожевывала ложку пшенной каши, заворачивала эту еду в тряпочку и совала малышу в рот. Я занозила себе ногу, и у меня началась флегмона с высокой температурой. Я лежала, а мама набивала печь дровами — благо она сделала запасы, ставила в печь кашу и успевала накормить нас до того, как у нее поднимался жар. Молоко нам иногда приносили. Но вот настала катастрофа: в ведрах кончилась вода. Я понимала, что мы все умрем без воды. Целый день к нам никто не заходил. Только поздно вечером к нам пришла мамина знакомая и притащила воды.
В тридцатых годах я поехала в Екатериноградскую за какой-то справкой для папы, который поступал на работу в Торгсин (руководила тогда этим заведением жена Каменева). Шла коллективизация. Истребление крестьян. Оно не обошло и станицу Екатериноградскую. Я увидела мертвую деревню. Окна домов были забиты досками. Некогда богатые огороды поросли сорняком. Роскошные абрикосовые деревья почему-то прогнулись, дали трещины. На церковной площади росла трава, в церкви давно не было служб. Я увидела детей с вздутыми от голода животами. Советская власть, которая мне нужна была для справки, находилась в поле — пасла колхозное стадо. Я отправилась туда. Вокруг костра сидели девушки и парни. Они варили все ту же пшенную кашу. Приняли меня приветливо, угостили кашей, выдали справку, и я с ними проговорила всю ночь до утра. Их мобилизовал комсомол. Они приехали из Моздока в деревню, откуда выселили крестьян в Сибирь, часть из которых была расстреляна. Мои новые знакомые жалели так называемых кулаков, они их уже не застали, но увидели разоренную станицу. И я их жалела, хотя помнила свое голодное детство в этой некогда зажиточной станице. Удивительно, по тем временам, что никто из ребят на меня не донес, и я благополучно вернулась в Москву.
Самым трудным было пилить дрова, особенно зимой. У нас была большая пила, которой мы плохо владели: она то и дело соскакивала с бревна, делала новые и новые углубления, ее часто заедало. Руки замерзали, становились чугунными, потом мы прислонялись к печке, пальцы начинали согреваться, и мы с мамой стонали от боли.
В нашей жизни бывали разные периоды: лепешки из кукурузной муки сменялись, когда мука кончалась, воблой — она висела гирляндами у печи, — после этой рыбы, которой пропахла вся наша одежда, в доме появился целый мешок пшена, потом настало время отрубей. Как-то мама, уезжая в город, обещала что-нибудь привезти вкусное. Вернулась она вечером, дети уже спали. По радостному выражению лица мамы я поняла, что она принесла нечто очень необычное. Мы с ней сели за стол, она налила в блюдце ароматное настоящее подсолнечное масло, вынула из мешка серую мучную лепешку, и мы, молча, сосредоточенно стали макать куски лепешки в золотистую жирную жидкость. Я не помню, чтобы я когда-нибудь ела что-то вкуснее этого. Судя по маминому счастливому лицу, она была того же мнения.
Иногда мама мечтала вслух или просто хотела утешить меня. Она говорила, что скоро все будет замечательно, у всех будет еда, все смогут учиться, я пойду в школу, Наташа — в детский сад, а Сережа — в ясли. В эти минуты я себя чувствовала мудрее мамы. Я верила только в Христа.
В станице открыли кооператив. Лавка упростила жизнь деревни, отпала необходимость ездить в город за фабричными товарами. Заведующий, он же и продавец, был прислан из города. Этот огромный детина был единственным представителем новой власти в станице. Но вскоре, рано утром, когда Степан — так звали продавца — открывал лавку, его застрелили. Товары тут же разграбили, и кооператив навсегда прекратил существовать (так в подлиннике. — Ред.).
На станицу налетела саранча. Стая закрыла собой солнце, стало темно. Все жители Екатериноградской побежали в поле: взрослые с криками и плачем, а детвора — из любопытства. Я помню страшное зрелище: поле и степь были покрыты жирными прожорливыми насекомыми, солнце вновь сияло, а крестьяне топтали саранчу, размахивали палками, метлами, горящими факелами, но ничто не могло тронуть стаю с места. Беспомощность взрослых меня поразила. Так же внезапно, как она прилетела, саранча поднялась в воздух, снова заслонила было солнце. Мы увидели совершенно голые поля, степь. Прожорливые насекомые не оставили ни травинки. На улицах валялись трупы жирной саранчи, я боялась на них наступить босыми ногами, а Катька с наслаждением их давила.
Первое время по настоянию мамы я носила трусики, ни у кого из девчонок их не было, и все задирали мне платье, обзывали городской. И поэтому, когда с веревки сушившегося после стирки белья украли несколько пар моих трусов, я была счастлива. Теперь я стала окончательно деревенской.
В станице существовали разные способы пропитания. Я быстро их освоила. Летом на крышах сушили абрикосы. Спелые фрукты разрезали пополам, вынимали косточку и клали на расстеленную на крышах домов мешковину. Они на солнце превращались в курагу. Мы незаметно палками сгребали теплые абрикосы и поспешно сглатывали их, почти не разжевывая.
Походы на огороды были очень распространены и даже не считались кражей. Шустрая Катька открыла еще один источник насыщения. В День поминовения усопших все жители деревни отправлялись на кладбище. Несли в горшочках кутью и на могилах ели ее. Катька повела меня на кладбище: все угощали нас рисовой кашей с изюмом, и я до сих пор помню, что в этот день я наконец-то поела досыта.
Когда поспевают арбузы, в деревне начинается варка повидла. На церковной площади разжигаются костры. В огромных, подвешенных над кострами чанах кипит бурая густая жидкость. Ее надо время от времени помешивать. Вокруг костра устраиваются на всю ночь целыми семьями. Не было силы, которая в такую ночь удержала бы меня дома. Мама это знала. У моих подружек не было своих арбузов, и мы пристраивались к чужим котлам. С повидла снимали пенки, и они доставались детворе. Горящие среди темной ночи костры создавали таинственную атмосферу: здесь говорили о привидениях, о загробном мире, о подвигах казаков, легендарных героях. Я рассказала Катьке, что наш мельник Костюков на самом деле Синяя Борода, и сама в это поверила. Мы долгое время боялись проходить мимо мельницы… К нам присоединялся деревенский пастух. О нем говорили, что он юродивый, но теперь я понимаю, что он был поразительно доверчив, а это считалось ненормальным. Например, мальчишки ему совали пакет с дохлыми мышами и говорили: «Вот тебе гостинец». Он благодарил, улыбался, разворачивал подарок и недоумевающе смотрел на ребят, которые радостно хохотали. Его укоряли: «Миша, почему ты не гонял коров на речку?» Он совершенно серьезно отрицал это обвинение, не понимая, что его дразнят.
В деревне было много собак. Щенят обычно топили, а иногда слепых, но живых бросали просто в овраг, куда на тачках свозили помои. Мы пробовали спасать этих несчастных щенят, но они у нас умирали. Мы их хоронили, орошая слезами могилки, и снова пытались выкормить новых щенят. Но все же рыжей Любке удалось вырастить маленькую собачку, которая неотступно следовала за ней и даже сопровождала ее в школу и тихо сидела в классе у ее ног.
На крышу церкви влезла какая-то женщина. В деревне говорили, что она сумасшедшая, ее надо снять. Одни уверяли, что это Матрена, у которой умер ребенок, другие утверждали, что она пришлая. Весь день глазели на нее, слушали, как она пела, и толковали о том, как бы снять эту рехнувшуюся. Но настал вечер, все с площади ушли, а сумасшедшая продолжала петь, стоя у колокольни. Зеваки, расходясь, утверждали, что ночью она сама спустится.