Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Я вспоминаю

Сименон Жорж

Шрифт:

Перед тем как идти через вестибюль, мама предупреждает меня:

– Тише! Не шуми. А отцу шепчет:

– Осторожнее с дверью.

Даже голос, обычный человеческий голос, здесь расценивается как шум и гам. И на следующий день ризничий получает от адвоката замечание в письменном виде.

Во дворе меня снова предупреждают, чтобы я не вздумал пискнуть:

– Тише!

Воздух, здесь чист, как нигде. Можно подумать, всё вокруг-из фарфора.

Дядья и тетки Сименон, привыкшие на улице Пюи-ан-Сок к плебейской суматохе, сюда не ходят. Только мои мама с папой еще наведываются к Франсуазе. Она всегда в черном, с тех пор как вышла замуж

Объятия, поцелуи. От дяди Шарля пахнет чернильницей и скукой. Он белобрысый, с волосами, как пакля, как овечья шерсть,-да, больше всего его волосы напоминают овечью шерсть; движения у него медленные, речь тоже медленная, тягучая.

На кухне, в спальне, во всем доме у них чувствуешь себя, как в церкви. И моего отца с его громовым голосом без конца приходится призывать к порядку:

– Дезире, потише!

У Лодеманов - дочка Лулу, моя кузина. Она родилась ровно за девять месяцев до меня. Мой отец - единственный, кто позволяет себе шутки на эту тему.

– Дезире, перестань!

Лулу - смешливая, бледненькая. У нее правильное личико, голубые глаза, прозрачная кожа; все детство ей придется изображать пресвятую деву во время процессий в день святого Дениса.

Хорошо бы посидеть во дворе, на солнышке, прислонясь к стене...

– Дети, вы будете паиньками? Не будете шуметь?

Усаживаемся. Мой отец откидывается назад вместе со стулом - у него слишком длинные ноги.

Мои родители принесли торт. Его съедают до начала вечерни и молебна. Первым уходит дядюшка. За ним следует господин Менар в полной парадной форме, и, чтобы пройти в низенькую монастырскую дверь, ему приходится снять треуголку.

Говорят, иногда он прикладывается к бутылке. Об этом несчастье упоминают только вполголоса, за закрытыми дверьми. А сын привратника, пятилетний Александр, встретившись на днях с господином адвокатом, показал ему нос. И еще не известно, какие последствия...

Мы идем на молебен. Выходим из церкви.

– Да оставайтесь же, побудьте у нас!

– Мы тебя обеспокоим, Франсуаза. Моя мама мучительно боится, как бы не обеспокоить кого-нибудь. Она и присесть не смеет иначе, как на краешек стула.

– Уверяю тебя, Анриетта...

– Тогда пойдем купим чего-нибудь в колбасной у Тонгле.

– Четвертушку шпигованной печени.

Мы уносим ее на фаянсовом блюде. В другой лавочке, рядом, покупаем на пятьдесят сантимов жареной картошки, накрываем ее салфеткой. На ощупь она теплая. Теплая и жирная. Быстро идем в надвигающихся сумерках, от которых улица голубеет.

– Тише! Осторожно!

Вот и вестибюль, злосчастный вестибюль, через который надо пройти на цыпочках и который мы оскверняем запахом жареной картошки.

Тетушка накрыла стол, сварила кофе. После обеда дядя показывает фотографии - в свободное время он любит фотографировать. В будущее воскресенье он снимет нас, если погода не подведет.

Девять часов.

– Боже мой, Франсуаза, уже так поздно! И меня, совсем сонного, теплого, взгромождают папе на плечи.

Взрослые прощаются с видом заговорщиков:

До воскресенья!

– Приходите пораньше.

– Я принесу пирог от Бонмерсона!

– Тише! Осторожно! Вестибюль.

– Дезире, ну что же ты...

Отец слишком громко затворил дверь.

Я покачиваюсь в вышине, с полузакрытыми глазами, и только подскакиваю, когда мимо проходит освещенный трамвай. Мама семенит за нами. Ей никак не поспеть за отцом. А он никогда не приноравливает свой шаг к шагу жены.

На улицах полным-полно таких семей, как наша, И перебрасываются они одинаковыми фразами.

– Ключ у тебя?

– У меня. Не шуми: хозяева, наверно, уже спят. И конечно, на середине лестницы, в двух шагах от двери, за которой спят хозяева, я поднимаю рев.

– Жорж, тише... Боже мой, Дезире!..

Но вот наконец мы дома. Мама ощупью ищет спички на черном гранитном камине, снимает с лампы матовый стеклянный колпак.

А отец сбрасывает пиджак - это означает, что здесь он у себя. Но ходить все же надо потише: как раз под нами спят хозяева.

21 апреля 1941 года, Фонтене-ле-Конт, Шато де Тер-Нёв

Утром, перед уходом, Дезире без пиджака выносит мусор и приносит два-три кувшина воды. На душе у него легко: он делает все, что может и должен. Потом целует маму в лоб.

– До вечера, Анриетта.

Вскоре, вместо того чтобы называть ее по имени, он будет юворить:

– До вечера, мать.

Дело в том, что меня приучают говорить "мать" вместо "мама", "отец" вместо "папа". По вечерам, перекрестив мне лоб, как это было принято у Сименонов, когда его самого еще на свете не было, отец произносит:

– Спокойной ночи, сын.

Он едва касается моей щеки темно-рыжими усами, а ведь ни один отец не любил сына больше, чем он меня.

Анриетта, сама до того чувствительная, что льет слезы по любому пустяку, часто будет упрекать его в бессердечии:

– Хоть бы раз ты сказал мне "дорогая"!

Дезире на это не способен. Подобные выражения, на его взгляд, хороши на сцене или в романах, а в жизни неуместны.

Неужели Анриетта не видит, что его прекрасные карие глаза смотрят на нее с любовью, которая делает излишними все объяснения?

– Ты никогда не говоришь мне: "Я тебя люблю".

– Но я же на тебе женился!

И впрямь, о чем тут говорить? Он женился на ней, значит, любит и будет любить всю жизнь - нежно, тихо, преданно.

Когда мать была мною беременна, он не гнушался субботними вечерами надевать голубой передник и, опустившись на колени, мыть пол щеткой и песком.

Но если она не беременна, не больна, тут уж все наоборот. Вернувшись, вечером, он роняет:

– Я проголодался.

Он ужинает. Он доволен. Снимает пиджак. Для тех, кто работает вне дома, снять пиджак - это ритуальное действие, знак того, что ты наконец-то у себя: захотел - и сидишь в одной рубашке.

Он разваливается в скрипучем плетеном кресле. Откидывает его к стене - чтобы удобней было длинным ногам. Кресло при этом скрипит еще громче. Отец закуривает трубку, развертывает газету.

Поделиться с друзьями: