«Я» значит «Ястреб»
Шрифт:
Я села, усталая и удовлетворенная. Ястребы улетели, в небе было пусто. Время шло. Длина световой волны вокруг меня сократилась. День вступил в свои права. Ястреб-перепелятник, легкий, как игрушка, сделанная из пробковой древесины и салфеток с ароматическими добавками, промелькнул на уровне моих коленей, поднялся в воздух над ежевичным пригорком и скрылся среди деревьев. Я следила за ним, погрузившись в воспоминания. Картины прошлого засияли так ярко, что от них некуда было деться. В лесу пахло сосновой смолой и смолистым уксусом рыжих лесных муравьев. Я чувствовала, что мои пальцы, как в детстве, вцепились в забор из проволочной сетки, а на шее висит тяжелый цейсовский бинокль, произведенный в Восточной Германии. Я скучала. Мне было девять лет. Рядом стоял папа. Мы высматривали ястребов-перепелятников. Они гнездились неподалеку, и в тот июльский день мы надеялись, что они устроят представление, которое нам уже не раз приходилось наблюдать: по верхушкам сосен пробегала рябь, как на море при движении субмарины, и над лесом быстро проносилась птица, мелькал желтый глаз, на мгновение на фоне ожившей сосновой хвои появлялась полосатая грудка, или на суррейском небе вдруг отпечатывался черный силуэт. Какое-то время было интересно вглядываться в темноту между деревьями, в красновато-оранжевые и черные пятна в тех местах, где солнце отбрасывало на сосны свои немыслимые тени. Но когда тебе девять лет, ждать очень трудно. Я пинала основание забора ногами в резиновых сапогах. Ерзала и елозила. Потом вздохнула. Повисла на заборе. И тогда папа посмотрел на меня – сердито и в то же время удивленно – и кое-что мне объяснил. Он объяснил, что такое терпение. Он сказал, что это надо обязательно запомнить: если ты очень чего-нибудь хочешь, то иногда приходится стоять тихо на одном месте, все время помнить, как сильно ты этого хочешь, и быть терпеливой. «На работе, когда я делаю фотографии для газеты, – сказал он, – мне приходится иногда сидеть в машине часами, чтобы снять то, что мне нужно. Я не могу встать, чтобы выпить чашечку чая или даже сходить в туалет. Приходится быть терпеливым. Если хочешь увидеть ястребов, ты тоже должна быть терпеливой». Отец говорил серьезно и убедительно, вовсе не раздраженно. Он пытался внушить мне истину из мира взрослых, но я, угрюмо кивнув, уставилась в землю. Его слова были похожи на нотацию, а не на совет, и до меня не доходил их смысл.
Однако человеку свойственно учиться. «Сегодня, – подумала я, – мне не скучно, и я уже не девятилетняя девочка. Я терпеливо ждала, и ястребы прилетели». Я поднялась медленно – ноги слегка затекли из-за того, что так долго не двигались, – и заметила, что держу в руке небольшой клочок ягеля, маленький кусочек ветвистого, бледного, зелено-серого лишайника, который может выдержать практически все, что ему уготовит судьба. Вот это настоящее терпение. Хочешь – положи ягель в темное место, хочешь – заморозь, хочешь – высуши так, что он начнет рассыпаться, мох все равно не погибнет. Он заснет и будет ждать, когда ситуация улучшится. Это впечатляет. У меня на ладони лежал маленький ветвистый шарик. Он почти ничего не весил. Повинуясь внезапному порыву, я положила это украденное крошечное напоминание о дне, когда я видела ястребов, во внутренний карман куртки и поехала домой. Через три недели, когда я смотрела на этот самый клочок, позвонила мама и сказала, что папа умер.
Глава 2
Утрата
Я как раз собиралась выходить из дома, когда зазвонил телефон. Я взяла трубку. Ключи в руке перевернулись и звякнули.
– Алло?
Ответили не сразу. Мама. Ей было достаточно произнести лишь одну фразу. Вот эту: «Мне позвонили из больницы Святого Томаса». И я поняла. Поняла, что папа умер. То, что папы больше нет, стало окончательно ясно, потому что именно это она сказала после паузы голосом, какого я раньше никогда не слышала. Умер. Я очутилась на полу. Ноги стали ватными, подкосились, и я опустилась на ковер с прижатой к уху трубкой. Я слушала маму и не отрывала глаз от маленького комочка ягеля на книжной полке, невероятно легкого, живучего клубочка из жестких серых стебельков с острыми, пыльными кончиками и пустыми промежутками, наполненными воздухом, а мама говорила, что врачи ничего не могли сделать, наверное, сердце, и ничем нельзя было помочь, тебе не надо приезжать сегодня, не приезжай, ехать далеко, и уже поздно, дорога ведь неблизкая, и ехать далеко, так что не надо приезжать – и, конечно, все это не имело смысла, и никто из нас не знал, что, черт возьми, нам делать, что вообще надо делать и как с этим справляться, и мы обе, и брат тоже, пытались удержать тот мир, который уже исчез.
Я повесила трубку. Рука все еще сжимала ключи. В прежнем, исчезнувшем мире я все еще собиралась идти ужинать с Кристиной, моей австралийской подругой, философом, которая в это время находилась в комнате, – когда зазвонил телефон, она сидела на тахте. На меня смотрело ее белое лицо. Я сказала, что случилось. И настояла на том, чтобы все-таки пойти ужинать, потому что столик уже зарезервирован, конечно, надо пойти, и мы пошли, и сделали заказ, и нам принесли еду, и я не могла есть. Официант расстроился, спросил, может, что-то не так. Что тут скажешь?
Думаю, Кристина ему объяснила. Не помню, говорила ли она какие-то слова, но он поступил прямо-таки удивительно. Исчез, а потом появился у нашего столика с выражением сочувственной озабоченности, держа шоколадно-ореховый десерт с мороженым и воткнутой в середину веточкой мяты, посыпанный какао и залитый сахарной глазурью. На черной тарелке. Я смотрела на этот десерт. «Как нелепо», – подумала я. Потом: «Что это?» Вытащила мяту из глазури, поднесла ближе, поглядела на два маленьких листочка и аккуратно отрезанный стебелек, испачканный шоколадом, и подумала: «Он уже больше не вырастет». Тронутая и ошеломленная тем, что официант решил, будто бесплатный десерт и мороженое меня утешат, я рассматривала стебелек мяты. Он что-то напоминал. Я пыталась вспомнить, что именно. Мысленно я оказалась в Гэмпшире. Это было три дня назад в саду ясным мартовским днем, в выходные. Я поморщилась, потому что увидела у папы на руке глубокий порез.
– Ты порезался? – спросила я.
– Ах, это, – ответил он, приделывая пружину к батуту, который мы мастерили для моей племянницы. – На днях на что-то напоролся. Не помню как. И не знаю даже, на что. Ничего, скоро пройдет. Затянется. Уже заживает.
И тогда прежний мир наклонился ко мне, прошептал слова прощания и исчез. Я убежала в ночь. Нужно было ехать в Гэмпшир. Ехать сейчас. Потому что порез не затягивался. Не заживал.
Я нашла нужное слово. Утрата. Это значит «потеря, лишение». Когда у тебя что-то забрали, украли, вырвали. С любым может случиться. Но переживаешь ее всегда в одиночку. Страшную потерю не разделить ни с кем, как ни старайся. «Представьте, – говорила я тогда своим друзьям, наивно пытаясь объяснить свое состояние, – представьте себе, что вся ваша семья сидит в комнате. Да, все вместе. Те, кого вы любите. А потом в комнату входит человек и ударяет каждого в живот. Да, каждого. Бьет со всей силы. И вы валитесь на пол. Представляете? Дело в том, что все вы испытываете одинаковую боль, совершенно одинаковую, но каждый слишком занят собственной болью и не может чувствовать ничего, кроме одиночества. Вот что это такое!» – закончила я свою маленькую речь, довольная, что нашла идеальный пример, чтобы объяснить, что чувствовала сама. И меня озадачили их полные жалости и ужаса лица, так как мне и в голову не пришло, что пример с избиением родных и близких им людей оказался совершенно безумным.
Я до сих пор не могу привести в порядок свои воспоминания. Они похожи на тяжелые стеклянные блоки. Их можно расставить в разных местах, но истории не получится. Вот день, когда мы шли от моста Ватерлоо к больнице, а над нами висели облака. Сам процесс дыхания был для нас лишь способом держать себя в руках. Повернувшись ко мне с непроницаемым лицом, мама сказала: «Придет время, когда все это покажется дурным сном». В протянутую мамину руку были переданы аккуратно сложенные папины очки. Его куртка. Конверт. Наручные часы. Ботинки. И когда мы вышли из больницы, держа полиэтиленовый пакет с вещами, облака оставались на том же месте – неподвижный фриз кучевых облаков над Темзой, плоский, как нарисованная на стекле виньетка. У моста Ватерлоо мы наклонились над парапетом из портлендского камня и посмотрели вниз на воду. Наверное, после того звонка я в первый раз улыбнулась. Отчасти потому, что река текла к морю, и это простое физическое явление все еще имело смысл, в отличие от остального мира. А отчасти потому, что лет десять назад отец придумал одно потрясающее и удивительное дело, которым мы занимались по выходным. Он решил сфотографировать все мосты, какие есть на Темзе. Я отправлялась с ним, иногда по утрам в субботу, доезжая до Котсуолдских холмов. Папа был папой, но еще и другом, еще и соучастником в противозаконных вылазках, таких, как эта. От поросшего травой истока Темзы неподалеку от Сайренсестера мы продвигались вперед, исследуя местность, вдоль по извилистому грязному ручью, нарушали границы частных владений, чтобы сфотографировать переброшенные через воду деревянные мостки. На нас кричали фермеры, мы удирали от крупного рогатого скота, внимательно исследовали карты. На это ушел год. Но в конце концов цель была достигнута. Он сфотографировал все мосты до единого. Где-то в папках со слайдами у мамы дома сохранился полный фотографический отчет, как можно пересечь Темзу на всем ее протяжении, от истока до моря.
Потом мы с мамой разволновались, что не найдем папину машину. Он припарковался где-то у моста Баттерси и, конечно, уже к ней не вернулся. Мы часами искали ее, все больше отчаиваясь, облазили все переулки, закоулки и тупики – безрезультатно, стали расширять площадь поисков на мили от того места, где, по нашим расчетам, могла стоять машина. Время шло, и мы поняли, что, даже если найдем папин синий «Пежо» с пропуском «Пресса», заткнутым за солнцезащитный козырек, и фотоаппаратами в багажнике, наши поиски все равно не имеют смысла. Конечно, машину увезли на эвакуаторе. Я нашла нужный номер телефона, позвонила и сказала, что владелец машины не может ее забрать, потому что он умер. Это мой отец. Что он не собирался оставлять там машину надолго, но он умер. Он, честное слово, не хотел оставлять там машину. Безумные фразы, сказанные невозмутимо, с каменным лицом. «Извините, – сказал человек из эвакуаторной службы. – Надо же такому случиться! Соболезную». Но он мог бы сказать что угодно, и это бы ничего не значило. Пришлось предъявить им свидетельство о папиной смерти, чтобы с нас не взяли денег за эвакуатор. Это тоже ничего не значило.
После похорон я вернулась в Кембридж. Не могла спать. Много ездила на машине. Смотрела, как солнце всходит и заходит, как движется по небу в течение дня. Наблюдала за голубями – как они распускают хвосты и токуют, величаво и грациозно, на лужайке перед моим домом. Самолеты все так же садились, автомобили все так же ездили, люди все так же ходили по магазинам, разговаривали, работали. Но это не имело никакого смысла. На протяжении долгих недель я чувствовала, что превратилась в медленно плавящийся металл. Именно такое ощущение. Во всяком случае, я была уверена, несмотря на доказательства противоположного, что если меня посадить на стул или положить на кровать, я прожгу их насквозь.
Примерно в это же время на меня нашло какое-то безумие. Хотя, оглядываясь назад, думаю, что все-таки я никогда не была по-настоящему сумасшедшей. Безумна я была «только при норд-норд-весте» и, конечно, могла «отличить ястреба от ручной пилы» [3] , но иногда меня вдруг поражало их сходство. Было ясно, что я не совсем чокнутая, потому что раньше мне приходилось видеть людей, впавших в психоз, и их безумие оказывалось таким же очевидным, как вкус крови во рту. Мое же помешательство было другим. Тихим и очень, очень опасным. Безумие, призванное помочь сохранить разум. Рассудок пытался построить мостик через образовавшуюся пропасть и создать новый, пригодный для жизни мир. Но проблема состояла в том, что у него не находилось материала для работы. Ни близкого человека, ни детей, ни дома. Ни работы с девяти до пяти. Поэтому он хватался за то, что попадалось. И в отчаянии стал воспринимать мир не так, как следовало. Я начала замечать странные связи между различными вещами. Что-то несущественное вдруг представлялось чрезвычайно важным. Я читала гороскоп и верила ему. Предсказания. Яркие приступы дежавю. Совпадения. Воспоминания о том, что еще не произошло. Время больше не двигалось вперед. Оно затвердело, и к нему можно было прислониться и почувствовать, как оно тебя отталкивает, – такая густая жидкость, полувоздушная, полустеклянная, текущая в обе стороны, по которой иногда уходит куда-то вперед рябь воспоминаний, а новые события, наоборот, бегут назад, поэтому то новое, что тогда происходило со мной, казалось воспоминанием из далекого прошлого. Иногда – такое случалось несколько раз – находясь в поезде или в кафе, я чувствовала, что отец сидит рядом. Это успокаивало. Все успокаивало. Потому что это были обычные безумные проявления горя. О них я читала в книгах. Я купила книги про горе, потери и утраты. Книги громоздились на моем столе шаткими стопками. Как добросовестный ученый я полагала, что книги дадут мне ответы. Но могло ли меня обнадежить сообщение, что призраки являются всем? Что все перестают есть? Или что едят и не могут остановиться? Или что горе приходит поэтапно, и эти стадии можно пересчитать и пришпилить булавкой, как жуков в коробочках? Я прочла, что после отрешенности приходит печаль. Или злость. Или вина. Помню, я беспокоилась по поводу того, какая у меня теперь стадия. Мне хотелось систематизировать процесс, разобрать по полочкам, найти в нем какой-то смысл. Но смысл не обнаруживался, и я не ощущала в себе ни одного из описанных чувств.
3
Цитаты из шекспировского «Гамлета» (акт II, сцена 2).
Шли недели. Зиму сменила весна. Появились листочки, утром стало светлее, в начале лета прилетели стрижи и защебетали, кружа в небе над моим кембриджским домом, и я начала думать, что со мной все в порядке. «Обычное горе» – так это называется в книгах. Так оно и было. Не богатое событиями постепенное возвращение к жизни после потери. Скоро заживет. До сих пор я криво улыбаюсь, вспоминая, как радостно поверила этим словам, потому что на самом деле страшно ошиблась. У меня стали возникать потребности, в которых я не отдавала себе отчета. Меня охватила жажда чего-то существенного, любви или другого чувства, что компенсировало бы потерю, и мое сознание без всяких угрызений совести пыталось захватить что угодно или кого угодно, чтобы в этом помочь. В июне я влюбилась, предсказуемо и опустошительно, в человека, который удрал от меня за тридевять земель, когда понял, насколько я не в себе. После его исчезновения я стала почти абсолютно бесчувственной. Хотя теперь не могу даже толком вспомнить его лицо и хотя прекрасно понимаю, не только почему он сбежал, но и что на его месте мог бы оказаться кто угодно, у меня осталось красное платье, которое я больше никогда не надену. Вот так.