Я. Книга-месть
Шрифт:
Память о нем «тленья убежит».
В июле день рождения моего Юрия Шмильевича Айзеншписа – Великого Старика, научившего
меня не вставать на колени ни перед кем.
Когда б он щадил себя, закатили бы пирушку в честь 65-летия, а я был бы тамадой.
В июле про моего ЮА вспоминают (разумеется, все реже).
Одна газета с очень большим тиражом написала, что мой ЮА стоял у истоков «голубого
лобби». Написала, презрев все законы-каноны морали.
Я хотел было съездить в редакцию к этим термитам, к этим смердящим рептилиям и
карательно заставить их забыть про законы гравитации, взлететь от хука в челюсть и
шмякнуться. Оказалось, статью написала девушка.
Я человек, конечно, сложный, но микробов не люблю, людишек-микробов. Я пятнадцать лет
был ему братом, сыном, учеником, и он всегда брал странной для богачей щедростью, прихотливым перепадом температур между формой и тем, что внутри: субтильность и вулкан –так это назовем.
До последнего дня он сохранял бунтарское реноме, но при этом с каждым годом становился
все более сентиментальным, наверное понимая, что где-то в заоблачных высях ему отмерено
немного и с людьми пора заканчивать быть жестким.
Я учился у него каждый день, я читал и читаю его жизнь как живую хронику внутренних
борений не «голубой», а интересной души.
О целительной роли ЮА в жизни бездельников и лентяев могут рассказать экс-бездельники и
лентяи – Сташевский, тот же Билан, я, в конце концов. Все трое по гоголю и отъявленные, между прочим, «баболюбы».
«И вот, столь долго состоя при музах», я вынужден развенчивать посредством клятвы и
пышной риторикой омерзительный миф голубого колера.
Я в квартире, в которой практически дневал и ночевал, про «темный зов плоти» ничего не
слышал, а про дружбу слышал, про недопустимость низости, он бился, чтоб мы не стали
наркоманами и пьяницами. И, это важно, не был одноклеточным дидактиком. Ему не давал
покоя вечный самоанализ. Он вставал в шесть ежедень и думал не об обложках – по крайности
не о них в первую голову, – но о том, что он оставит сыну Мише.
Никита
Вернулся певец Никита. Вернее, возвращается. Точнее, хочет вернуться. Когда б у него
хватило ума при царе Горохе не уходить от доподлинного царя Юрия Айзеншписа, чью опеку
он отверг, сейчас имели бы о-оочень крепкого артиста.
Обзывая меня вредоносным шутом, требовал, чтобы я больше времени посвящал детям: «Это
самое важное. Грузин».
Не надо голубых ему было.
Но если вам так неймется, так уж и быть, унижусь и открою, что сам водил к нему, холостяку, девиц, а утром их выпроваживал, цинично приговаривая: «Убирайся, детка, во имя любви»
(шучу).
Я обнаруживаю величайшее замешательство, когда надо от термитов оберегать – оборонять
сложных, но достойных людей.
И он, между прочим, не делил людей на «голубых» и «Отариков». Он делил на талантливых и
бездарей.
И он научил стоять спиной к спине, когда наших бьют.
…Я стою, Юрий Шмильевич!
Кем был Дима Билан?
Кем был Дима Билан?
Во-первых, он был Виктором Беланом, как Глюкоза была Наташей Ионовой.
Во-вторых, и это главное, он был крепким парубком с выдающимися артистическими и
вокальными данными.
Кем стал Дима Билан?
На короткое время заделавшись погибелью мира пластиковых звезд, он стал форменным
Томом Крузом, которому, если кто не в курсе, сейчас приходится, чтоб доказать, что он не
абсолютно ку-ку, а вовсе даже абсолютно не ку-ку, уничтожать свой божественный статус. Он
стал просто хорошим певцом с пластичной психикой и непонятной диаграммой душевного
состояния, ревностно указывающим на свою особость.
Билан и английский
Истово пожинал плоды всю годину Дима Билан, которого я по-прежнему люблю и почитаю
первым исполнителем, но который, я убежден, идет неверной стежкой. Очевидно, что череп
его, полный черного перезвона, не справляется с нагрузками. Напойте мне хоть одну его
песню за прошлый год. Если тот язык, на котором поет Билан, называется английским, то тот, на котором пишу я, – испанский.
Когда он пел «На берегу неба», «Это была любовь», он был изрядным вокалистом; теперь, когда он тщится стать «как Джастин Тимберлейк», он стал вокальным акробатом, чьи
фигли-мигли (которые, не сомневаюсь, сам он назовет колоратурами) технически изощренные, но не содержат фермента, влюбляющего в артиста.
Фермент тот называется просто – теплота.
То есть мы, самарские, московские, владивостокские, любили его за своеобычность, а он, заработав в Самаре, Москве и во Владивостоке, хочет, из кожи вон лезет, чтоб его любили в
штате Массачусетс и городе Дублине.
Он ведь славный парень, если между нами. Его натужная демонстрация, что он теперь и с
Богом, и с чертом на короткой ноге, – от лукавого, он просто церемоний MTV и GRAMMY
навидался.
И после триумфа на Евровидении, который я сопровождал детским восторженным плачем, он
счел, что самое время взобраться на облако и попросить прикурить у Господа Бога (хотя, по
чести, «BELIEVE» много слабее «Never, never let you go»).
Сколько в нем было пороха, мощи, огня, вкуса, гармонии!
Огонь остался, вкус пропал, гармония ушла к Эросу Рамазотти.
P. S. И все равно: когда я думаю о том, как он начинал, вспоминаю его лучшие пьесы, – душа
моя возносится в небо и теряется средь облаков.
Майкл Джексон
Он остался мальчиком, сосланным во взрослую жизнь.
Я в разговорах про Мишку Джексона, хоть сколько-нибудь оспаривающих Его величие, не
участвую. Не хватало еще! Он подарил нам музыку невероятной мощи, необъяснимого обаяния, потусторонней красоты.
Он конвертировал в музыку свои представления о Прекрасном, сочинив и исполнив такое
количество песен, способствующих просветлению, что туманы ими можно рассеивать.