Яд в крови
Шрифт:
Она сказала несколько слов по-французски поспешившему к ней мужчине в штатском, но с военной выправкой. (Ему она сказала: «Ну вот мы и снова встретились. Помнишь ночной Париж и запах фиалок, которые ты купил мне у уличной цветочницы?») Мужчина галантно, но властно взял ее за локоть, повторив при этом несколько раз «Силь ву пле, мадам» и повел куда-то вверх по лестнице.
Скоро Маша очутилась в уютном розовом зале, где за столом сидело человек двенадцать. Мужчины в основном.
— Я очень голодна, — сказала по-французски Маша поднявшемуся ей навстречу молодому мужчине. — Я заблудилась и с трудом нашла этот зал. Ах, мсье, знали бы вы, как я голодна.
Мужчина что-то шепнул на ухо другому, и тот быстро вышел. Машу усадили за стол, вокруг нее засуетился официант, подавая тарелки и приборы и наливая в длинный узкий бокал вино.
Маша ела все подряд, не поднимая головы от тарелки, и с наслаждением потягивала из бокала вино, опуская туда язык, как это делают дети. Потом она попросила сигарету у любезного молодого человека, сидевшего чуть сбоку за ее спиной, откинулась на спинку стула и уставилась в потолок, красиво пуская в воздух кольца дыма. Ей было тепло и хорошо. Она не слышала, о чем говорят за столом, не видела лиц — ее это не касалось.
Заиграла музыка, ее пригласил танцевать пожилой мужчина. Маша закрыла глаза и отдалась ритму. Потом пригласил кто-то с потными руками и обсыпанными густой жирной перхотью плечами. Ее затошнило и одновременно захотелось в туалет, о чем она сказала парню, который угостил ее сигаретой. По-французски, разумеется, ибо она уже напридумывала себе парижское прошлое, в котором ее звали грациозным хрупким именем Иветт. Он повел ее по коридору, тактично оставив возле двери с большой русской буквой Ж.
Маша долго возилась в кабине с левым чулком — ослабла резинка и перекрутилась пятка. Наконец она вышла и стала мыть руки, глядя на себя в зеркало. Сзади подошла красивая женщина с модными завитками хорошо ухоженных светло-русых волос и сказала:
— Я так рада видеть тебя. Прости меня за все…
Маша обернулась и внимательно посмотрела на женщину. В ее продолговатых зеленых глазах стояли слезы, и почему-то дрожали уголки рта.
— Не плачьте, — сказала по-французски Маша. — Иначе потечет косметика. Хотите, я дам вам салфетку?
— Но ведь ты… Маша, — растерянно сказала женщина. — Ты никакая не… Ах, господи, или я сошла с ума или… — Женщина громко всхлипнула и полезла в сумочку за носовым платком.
Маше стало ее жаль, но ведь она была в данный момент Иветт, а не Маша, и ничем не могла помочь этой красивой грустной женщине. Она похлопала ее по плечу, потрогала двумя осторожными пальцами душистый блестящий локон и снова сказала по-французски:
— Вы очень красивы, мадам. Московские женщины, мне кажется, еще красивей парижанок. Адью, мадам.
Она быстро вышла из туалета, не оглядываясь, сбежала вниз по ступенькам, надела свой беличий жакет и выскользнула на улицу.
Шел густой снег, сквозь который таинственно светились большие кремлевские звезды.
Устинья никому не сказала о том, что столкнулась в туалете ресторана «Националь» с Машей. Вернувшись домой с приема, она приняла душ и сразу легла, забыв даже намазать лицо питательным кремом. Николай Петрович, облачившись в пижаму, смотрел по телевизору футбол.
Между супругами Соломиными с первого дня их совместной жизни установились доброжелательные отношения. Николай Петрович очень уставал на службе, но примерно раз в неделю с удовольствием имел с Устиньей интимные отношения, а она еще ни разу не отвергла его близость, сославшись на ту либо иную причину. На стороне у Николая Петровича не было никого — он сдал физически за последние год-два, к тому же после работы тянуло домой, где было покойно, уютно, стабильно.
Отдаваясь Николаю Петровичу, Устинья никогда не испытывала оргазма. Но в этом виноват был не он, а она сама, ибо больше не хотела быть женщиной во всеобъемлющем смысле этого слова. Женой, матерью, хозяйкой дома, подругой, утешительницей — пожалуйста. Но только не возлюбленной.
Разумеется, Николай Петрович об этом не догадывался. Да он и не размышлял никогда на эту тему. Его вполне устраивало так, как было.
Сейчас Устинья никак не могла согреться, хоть и накрылась двумя ватными одеялами. Она видела перед глазами Машино такое юное и невинное личико, тонкую шею, выпирающие из декольте платья ключицы. Как, на что она живет? Неужели, неужели занялась этим позорнейшим из промыслов?…
Устинья не могла понять: то ли Маша не узнала ее умышленно, то ли с годами ее страшная болезнь прогрессирует, все больше и больше изолируя ее от окружающего мира. Да, у Маши была настоящая шизофрения — Устинья видела собственными глазами историю ее болезни. Шизофрению не лечат, думала она сейчас. Пускай, пускай себе живет на свободе, а не в темнице. Пускай как хочет живет. Но только как помочь ей материально? Как?..
И вдруг Устинья придумала. Она быстро встала, щелкнула выключателем настольной лампы и достала из платяного шкафа свою старую сумку, где хранила реликвии прошлого. В их числе и письмо Анджея к Маше. На конверте был ее московский адрес. Велико было искушение Устиньи прочитать это письмо (до сих пор она так и не позволила себе это), однако она его поборола. Запомнив адрес, положила письмо на прежнее место, сунула сумку за стопку с пододеяльниками. Как же она не догадалась сделать это раньше? Завтра же, завтра пойдет туда…
Устинья легла, погасила свет и сразу заснула. Она не слыхала, как в спальню вошел Николай Петрович, как долго мостил под головой подушки: последнее время его мучил остеохондроз; пил боржоми прямо из горлышка бутылки на тумбочке.
Утром, проглотив на ходу кофе, Устинья оделась попроще (это оказалось не таким уж и легким делом — в ее гардеробе было немного вещей, но все до одной дорогие и подобраны со вкусом) и, доехав на метро до «Охотного ряда», еще не переименованного, но уже чужого и неуютного своим броским официозом, перешла на другую сторону, к «Националю», и стала подниматься вверх по улице Горького.
Дом она нашла сразу. Все почтовые ящики внизу стояли нараспашку, и Устинья поняла, что дом уже нежилой. Но она была уверена, что Маша живет здесь. Поднялась пешком на третий этаж. Некогда обитая настоящей кожей дверь щетинилась теперь клочками желтой ваты.
Устинья заглянула в сквозное отверстие для почты. Увидела вешалку, край какой-то одежды, кусочек половика под дверью. Она достала из сумки конверт, осторожно опустила его в щель. И тут же бросилась вниз по лестнице. Когда она была на площадке между вторым и третьим этажами, дверь открылась. Маша, совершенно нагая и босиком, с распущенными по плечам длинными волосами, выглянула на секунду, крикнула «ау» и захлопнула дверь. Устинья поспешила вниз. Выйдя из подъезда, она свернула не направо, куда ей было нужно — направо, как она вычислила, выходили окна богдановской квартиры, — а налево, в сторону Пушкинской площади, в точности повторяя путь, которым когда-то шли в редакцию газеты влюбленные и погруженные без остатка друг в друга Анджей и Маша. Но Устинья, разумеется, не могла этого знать. Она стремительно шла кривым московским переулком, утирая платочком слезы и вспоминая дом у реки, от которого осталось черное пятно на свежевыпавшем снегу.
Маша застала Устинью в слезах. Она сидела возле туалетного столика в спальне и пыталась, разумеется, тщетно, запудрить красные пятна на носу и щеках.
— Что случилось? — с порога спросила Маша.
— Ничего, коречка. Все в порядке. Все живы и…
Она хотела сказать «здоровы», но невольно вспомнила Машу-большую и всхлипнула.
— Но почему тогда ты плачешь? — совершенно резонно поинтересовалась Маша и, подойдя, села прямо на ковер возле ног Устиньи.
— Это слезы о прошлом, — сказала Устинья. — Я их так и не выплакала.