Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ядро ореха. Распад ядра

Аннинский Лев Александрович

Шрифт:

Прежде всего Ставский объявил, что и он отрицает «словеса». «Мы будем трепаться?.. Нет, мы будем работать» — так решали его герои в конце каждого очередного диспута о смысле жизни. «Я не люблю, когда надо умничать, — говорила девушка, которую они все любили. — Мне нравится, что ты такой простой».

Простота у Ставского кричала, требуя к себе внимания. Картины были раздроблены на простейшие элементы, ощутимые по отдельности. «По парку бегали дети… Подойдет автобус, и я уеду. В жизни нет ничего сложного и запутанного. Все очень просто…» Паузы. Односложность ремарок. Спросил. Ответил. Промолчал. Последнее было самым сильным средством. Прерывая диалоги, герои мужественно пожевывали сигареты. Их молчание завораживало, как новое платье короля; я в одной из тогдашних статей попытался даже подвести под молчание базу, увидеть некую «надежность» в грозной простоте героев Ставского. Голос андерсеновского ребенка прозвучал в одной из статей И. Золотусского: полно, да им не о чем молчать! Это было хорошо сказано: хемингуэевский пиджак, который примерил себе герой Ставского, накрыл его с головой. Герой был выдуман вместе со своей простотой, он кидался от Хемингуэя к Ремарку и обратно, потому что не ощущал внутри себя никакой опоры, потому что ему страшно было стать самим собой. Смутно подозревая это, он пытался молчать, пытался говорить… И то и другое до поры до времени сходило не только за правду, — чуть не за новое слово в литературе.

Появились «Коллеги».

Василий Аксенов вошел в литературу шумно. Бурный успех «Коллег» был закономерен: в них привлекала не только острота и яркость — в них привлекала стройность и последовательность, своя логика, свое единство, своя внутренняя завершенность. Повесть строилась, как открытый диспут. Диспут разворачивался от темы к теме, перекидывался от героя к герою, блистал остроумием, каламбурами, шутками. Романтика и повседневность, мировая скорбь и оптимизм, постимпрессионисты и Пикассо — все, о чем спорили студенты того времени, щедро выплеснулось в повесть. Уже одно то, что Аксенов так отважно ввел в литературу этот мир мыслей студенчества, мир песен и капустников, споров в общежитиях и в аудиториях, всю живую стихию университетов и вузов пятидесятых годов, — могло бы поставить его в центр внимания. К тому же многословный диспут был в повести един, он развивался, словно большой внутренний монолог автора, откровенно раздавшего Леше Максимову, Владику Карпову и Саше Зеленину не только черты своего характера, но и этапы биографии (после окончания института В. Аксенов сначала работал врачом в порту, как Максимов и Карпов, потом — сельским врачом, как Зеленин).

Что теперь кажется мне существенным — «Коллеги» рационалистичны от головы до пят. Образы в повести построены по дедуктивному принципу: не от фактов к характерам, а наоборот: от заданной позиции в диспуте, от маски, от типажа к подтверждающим фактам биографий. Внешний облик трех товарищей — лишь простейший литературный эквивалент их позиции в диспуте: романтик Зеленин — бледность, худоба, очки; скептик Максимов — лицо усталого боксера; жизнелюб Карпов — галстук, чубчик. Три друга — по сути своей — три ипостаси одного божества, а не три самостоятельные личности. И в том, что Максимов излечился от скептицизма, а Зеленин укрепился в своем романтическом отношении к жизни, был лишь тот реальный смысл, что сам автор решил отказаться от своих тайных сомнений. Диспут увенчала благородная мысль о «цепочке»; осознанной трудовой связи всех людей на земле. Эта мысль завершила здание повести, построенной как бы в виде пирамиды: от публицистической вершины идут к жизненному материалу последовательные перепады — три друга, как три грани этой вершины, затем — мир единомышленников, спутников, затем — еще ниже — мир оппонентов и, наконец, основание пирамиды, мир реальных трудностей, обстоятельств, путаница жизни. Триединый герой окрашивает сверху своим воображением все, что может. Единомышленники и оппоненты с первых строк втягиваются в непрерывный, озорной словесный турнир. «Идите, сынки, идите», — хихикает в порту боец охраны и вдруг отпускает шуточку вполне в духе общежитейских парадоксов Максимова: «Протрясетесь как следует, аппетит будет отменный, правда, жрать-то там нечего…» Персонажи второго, третьего плана важны автору в той мере, в какой они участвуют в диспуте; все, что не относится к диспуту, всякие там портреты-костюмы даны откровенно трафаретной скорописью:

«стройная девушка в синем свитере» (фигура, потом одежда), «высокий молодой человек в синей тужурке», «высокий сухой старик в морском кителе» и т. п. Как крайнее воплощение отрицательности появляется в повести бандит Бугров, существо омерзительное, темное, не поддающееся разумным меркам. Автор все же пытается объяснить Бугрова рационально. Бугров, знаете, сирота. Бабка у него — «известная травница, богатющая ведьма». Объяснив себе бандита таким способом, автор успокаивается, не отрицая при этом, разумеется, и принципиальной возможности Федькиного перевоспитания — помещенная рядом с ним фигура перековывающегося вора Ибрагима обозначает эту оптимистическую возможность.

К вопросу о метафизике. Все, что не поддается объяснению с этих светлых позиций, все, что не укладывается в максимовские «крестики и нолики», весь неразумный и злокозненный хаос, как правило, оборачивается в исповедальной прозе бесхитростным метафизическим злом. Таким метафизическим злом был утонченный городской стиляга у Кузнецова; обывательница-тетка у Ставского; деревенский бандит у Аксенова…

Впрочем, и с ним в конце концов справились. Следя за сугубо динамическими событиями финала (погоня, схватка, убийство Саши и его воскресение на операционном столе, приезд друзей и счастливый конец), мы конечно же простили Аксенову этот легкий налет литературщины — заряд романтизма был слишком силен и прекрасен, — естественно, что кое-где лирический герой дорисовал события своим воображением. И может быть, только любовь (даже восторженные рецензенты остались недовольны любовными конфликтами «Коллег», и они были правы) — любовь намекала на непрочность найденной стройной системы: тесновато было любви в прямых, хорошо освещенных коридорах конструктивного здания аксеновской прозы.

«Коллеги» были последним достижением в жанре исповедальной повести. После «Коллег» жанр резко пошел на убыль. Аксенов довел до блеска, до крайней ясности, до предела образную систему, в которой осознавали себя многоречивые юнцы пятидесятых годов, он непроизвольно обнажил и всю несложную механику этой системы, ее рассудочность и призрачность. И дело было не только в образной системе, конечно. Дело было в действительных качествах того реального героя, который стоял за плечами Аксенова и двигал его пером. Это был тот самый, тридцатых годов рождения гражданин, который за недолгие свои предвоенные годы успел выучить песни гражданской войны и революционной Испании, затем проводил на фронт своих старших братьев, смертельно им завидуя, а сам был отправлен «в другую сторону», за Уральский хребет, чем во многом и определилась вся его дальнейшая жизненная и духовная судьба. Война не обожгла его фронтом, она не прокалила его оккупацией, не иссушила блокадным голодом и не поставила к станку под открытым небом. В то время как его старшие братья и сверстники стремительно взрослели в окопах, в партизанских лесах, в развалинах, он вырастал, спасенный, и вынашивал в сердце свою спасенную наивность. Все тем же довоенным лобастым мальчиком Павла Когана, все тем же рационалистом и романтиком вступил он в сложные пятидесятые годы, в годы своего возмужания, в годы, которые вынудили наконец и его выработать свое собственное отношение к жизни. Он находил себя трудно. Жизнь не укладывалась в его стройные концепции, а он не умел из них выпрыгнуть.

Любопытно, что Анатолий Кузнецов, который ввел в литературу этого засидевшегося в идеалистах отрока, сам был человеком более трезвого и сурового опыта. Ему, Анатолию Кузнецову, двенадцати лет от роду выпало дважды спасаться от угона в Германию, ему, пятнадцати лет от роду, пришлось восстанавливать школу, чтобы в ней потом учиться, а двадцати двух лет от роду ему вздумалось податься на Каховскую ГЭС, что он и сделал. Может быть, именно этот трезвый опыт позволил автору «Продолжения легенды» в последующих рассказах превзойти своего юного героя. Сложнее вышло, когда под пером Аксенова этот герой стал исследовать самого себя. Тут-то обнажилась истина. Время, как известно, шло новое, интересное, сложное. Как сказал другой биограф нашего юнца, Анатолий Гладилин, мальчику дико повезло: его повзросление совпало с Двадцатым съездом, с прекрасной и многосложной эпохой обновления. Мальчик попытался приложить к этой эпохе свои мерки. Понадобилось не так много, чтобы обнаружилась иллюзорность его многочисленных прозрений, чтобы стало ясно, как плохо он чувствует жизнь. Понадобился год, чтобы за сверкающим каскадом его монологов и диспутов обнажилась духовная скудость и бедность его реального опыта.

Один год отделяет первую повесть Аксенова — «Коллеги» — от его романа «Звездный билет».

Герои «Коллег» поругивали широкий покрой брюк и высокий штиль речи.

Герои «Звездного билета» щеголяют в вызывающих джинсах, с бородками и ошарашивают читателя таким жаргоном, что в критике открывается то этому поводу специальная дискуссия.

Молодые врачи из повести «Коллеги» бодро доказывали мракобесам, что среди абстракционистов тоже есть люди и что Пикассо и Матисс — это искусство (реабилитировать «пресловутого Брака или Поллака» герои «Коллег» не решались и честно приносили их в жертву).

Мальчишки из «Звездного билета» бойко рассуждают о супрематизме, ташизме и всякой другой «модерняге» и уже ни в грош не ставят Тургенева…

Герои «Коллег» терпеть не могли ханжества, и один из них даже встречался с замужней женщиной.

«Убежденные модернисты» из «Звездного билета» клянутся, что любви нет, а есть только удовлетворение половой потребности, заявляют, что с девчонками нечего церемониться, и эпатируют порядочных людей до такой степени, какая и не снилась коллегам.

Ужасная эта бескомпромиссность и впрямь примечательна. Ведь раньше всегда как-то так получалось, что буйный юнец, протестовавший против узости школьного воспитания и ширины брюк на воспитателе, в конце книги изъявлял готовность до некоторой степени умерить свою лютость. Герои «Коллег», которые издевались над «словесами», в конце повести решали дружно изживать свое «неверие и цинизм»… Да и в «Звездном билете» массовое исправление пошло уж было полным ходом, и дерзкий мальчик Юрка, говоривший на жаргоне, заговорил вполне понятным языком, и бородатый мальчик Алик, щеголявший «модер-нягой», уселся за «Анну Каренину», и суровый моряк Баулин, над которым мальчики посмеивались за его железные челюсти и железные принципы, оказался в их глазах чуть не идеалом. Вот только Димка, неисправимый Денисов-младший, кичившийся своей «нелояльностью», все не хотел приобщаться к спасительным принципам. Он упрямо продолжал таскать свои узкие брючки и говорить свои мелкие дерзости. Он боялся потерять то и другое. И недаром. Через полтора года он потерял то и другое — итоги были плачевны. Как только Аксенову пришлось вынуть из своей прозы жало внешнего эпатажа, так тотчас же анемичными куклами повисли герои, застыли серыми силуэтами на белом северном фоне, и не спасли тусклую эту картину брошенные в центр ее яркие оранжевые апельсины, «Апельсины из Марокко». Третья повесть Аксенова была похожа на мину, из которой вынули запал. Но это произошло через полтора года. А еще через полтора, в четвертой крупной вещи Аксенова («Пора, мой друг, пора»), весь этот антураж был как воспоминание. Интеллектуальные споры, артистические кафе, несущиеся мотоциклы… А если сощуриться?.. Все смешно, да, смешно, сплошные банальности… Мальчики спорят, острят, бьются насмерть на своих мотоциклах, но что-то переменилось. Грустноват Аксенов, он, прищурясь, всматривается, словно хочет вспомнить нечто реальное за этим каскадом модного, им же открытого антуража… Он не знает, что же реально, он смутно предчувствует это… «Это огромно», — пишет он. «Мир велик», — пишет он… Роман кончается поэтично и туманно. Стихи. Пушкин. Покоя сердце просит… Интеллектуальные споры, артистические кафе, несущиеся мотоциклы… А если сощуриться? Пора, мой друг, пора.

Но, кажется, мы забегаем вперед. Проследить, чти стало нынче с нашим молодым знакомцем Димкой Денисовым и его друзьями, что стало дальше со всем этим стилем, — для этого нужна еще одна книга. Сейчас мы говорим об истоках, о начале жизненного пути этого юноши. О том, что определило его противоречивое лицо. Противоречия еще скажутся… но в тот момент, когда мы присутствуем при его громком дебюте, — в 1961 году — мины и хлопушки взрываются на каждом шагу и запал действует. Лабуда! Джинсы! Джаз! Спорят, нападают, защищают, решают животрепещущие проблемы: в каком отношении находится джаз к догматизму и означает ли приятие первого борьбу со вторым.

За шелухой напрочь скрывается ядро.

Чайковский или джаз?

Одическая риторика или проникновенная лирика?

Широкие брюки или джинсы?

Шелуха.

Историки, социологи, экономисты обстоятельно и сложно анализируют эпоху. Внешние формы изменчивы: стиль архитектуры и мода на брюки. Одно не обманет: способность личности отвечать за себя, быть собой.

Никакие аксессуары, никакой эпатаж, никакие джинсы не спасут искусства, если оно не продиктовано мыслью о человеке, если оно не занято единственно важным процессом духовного и душевного человеческого распрямления,

Поделиться с друзьями: